Литмир - Электронная Библиотека
A
A

С этим пребыванием в Дрездене — осенью 1836 года — связано куда больше легенд и рассказов, нежели с каким-нибудь еще периодом жизни великого маэстро. Что там было, как там было, что сочинил Шопен pour mademoiselle Marie, что только переписал ей в альбом, что они обещали друг другу и какова во всем этом была роль пани Терезы, — об этом мы никогда уже не узнаем. Достаточно того, что был какой-то «сумеречный» час, когда молодые люди побеседовали, после чего они стали почитать себя за жениха и невесту. Все это, однако, было расплывчато и неясно. Проекты на будущее облекались в чрезвычайно туманные формы, и об окончательном завершении дела венчанием речи не шло вовсе.

Пани Тереза все взяла в свои руки и помолвку Марии оговаривала множеством условий. В расчет тут принималось и здоровье Шопена: ведь прошлой зимой он перенес грипп с осложнениями (это было новое обострение притаившегося туберкулеза, и в Варшаве даже распространился слух о смерти Фридерика). Как сообщает пан Миколай, Винцента Водзинского, отца Марин, слух этот весьма обеспокоил. Одним из условий, поставленных пани Терезой, было также согласие этого самого отца на свадьбу. Согласия Мария так никогда и не добилась.

Вся эта помолвка в «сумеречный час» кончилась ничем. Почему? Пани Тереза в своих письмах упирает на здоровье. «От этого все зависит», — пишет она. Все биографы Шопена в последнее время подчеркивают это обстоятельство, объясняя им отказ от обещания. Мне это кажется неправдоподобным. В те времена понятия о туберкулезе, «чахотке», были еще весьма туманны, представления о его заразности — и того неопределеннее. Проблемы профилактики, гигиены не существовало. Здоровье — и этому можно привести множество подтверждений — никогда не было препятствием в женитьбе. И не оно было наиглавнейшей причиной расстройства женитьбы Шопена. Были, по-видимому, еще какие-то сплетни о Шопене, Пани Кощельская — Юзя, младшая сестра Марыни, утверждает, что причиной охлаждения Марии и ее матери к Шопену стало известие о его романес Жорж Санд. Саму Жорж Санд в ее известном письме к Гжимало еще мучает совесть из-за Водзинской, и она прямо спрашивает, может ли эта крошка дать ему счастье? Но к тому времени, когда начался роман великой писательницы с гениальным музыкантом, вся эта его история с Марией Водзинской как будто бы заглохла. Были там и еще сплетни, — кто знает, не Антось ли их и распускал? Пани Водзинская прямо обвиняет Шопена во лжи (подчеркнуто автором письма!), когда тот обещал исполнить ее приказания (это уже я подчеркиваю), что, думается, весьма покоробило Фридерика. Ответ на письмо, обвинявшее его во «лжи», весьма сух; правда, письмо — это лишь «конверт» письма Антося… из Пампелуны. Шопен в нем утверждает, что «так как я вас уважаю, то и не лгу». Это первая холодная нотка, которая слышится в словах Фридерика. Он и в самом деле начинает чувствовать, что сыт по горло всей этой семейкой. Единственно по-настоящему нежные слова адресует Шопен маленькой Терезе, самой младшей, крохотной сестричке Марии, воспоминания о которой артист сохранит в своем сердце, грезя о другом счастье.

Есть и еще одни момент. Следует предположить, что отец Водзинский в какой-то миг вдруг опомнился и сказал Марии и жене правду. «Не отдам я дочери за фортепьяниста! Можете выбросить это из головы!» — или что-нибудь в этом духе. Наверное, это оскорбительное для семьи Шопенов упрямство отца и отголоски его дошли до четы Шопенов и их дочерей. Чем иначе объяснить гневные слова энергичной Людвики, которая неоднократно в позднейших письмах вспоминает семейство Водзинских и рассказывает о своих с ними встречах. В этих словах чувствуется глубокая обида, которая не могла быть вызвана одним только фактом расстройства женитьбы Шопена. Это злопамятство Людвики, вероятно, было вызвано какими-то весьма оскорбительными выражениями — граф Водзинский, видимо, как-то показал себя в этом деле.

А в сущности, я думаю, что главная причина, расстроившая помолвку в «сумеречный час», была гораздо проще. Мария просто не любила Фридерика. Не любила она и Юзя Скарбека, за которого вышла замуж по расчету, потому что был он графом, был он красив, а имения их расположены по соседству. Мария была девушкой молодой, но рассудительной. «Пусть Антось учится, — говорит мама Водзинская, — ибо братья его не много умеют, а стыдно было бы, кабы женщины выше всех братьев оказались». Мария, бесспорно, была «выше» не только своих незадачливых братьев, но и многих других современных ей молодых людей. Она была очень талантлива; выполненный ею портрет Шопена завоевал большую популярность; она хорошо играла даже такие вещи, как баллады Шопена. Рисуя свои девичий автопортрет, она наверняка чересчур поскромничала, подчеркивая свое безобразие. На фотографии, которая запечатлела ее на сороковом году жизни, она предстает перед нами женщиной со следами несомненной былой красоты, черты лица ее свидетельствуют об энергии и интеллигентности. В ее уме, фигуре, манерах было что-то мужское. Она, правда, была очень юна в эпоху «сумеречного часа», но все же должна была постичь ценность такого человека, как Шопен. Ей льстило, ее трогала его любовь. Она уважала великого человека. Но любить? Никогда. Если бы она любила его, для нее не существовали бы ни здоровье Фридерика, ни все его романы, ни запрещение отца. Она победила бы все это.

Мы говорим это не без оснований. Когда ее стало тяготить официальное замужество с дегенеративным Скарбеком (он был не то импотент, не то унаследовал от дядюшки Михала из Желязовой Воли совершенно иные склонности), когда она встретила молодого арендатора с мужниных фольварков и действительно полюбила его, для нее уже ничего не стали значить никакие светские предрассудки. Она по тем временам совершила героический поступок: она добивалась развода и признания брака недействительным, не убоявшись разглашения тайн алькова, и, наконец, обвенчалась с любимым человеком, Владиславом Орпишевским. Долгие годы она была счастлива с ним.

Жила она во Флоренции. «Кто бы узнал в этой постаревшей, походящей на польского прелата давних времен, который полноту свою подкреплял выдержанным венгерским вином, кто бы узнал в сей массивной матроне эту хрупкую, молоденькую Зузю с берегов голубого Лемана», — говорит ее брат Антоний Водзинский. В ней произошли те самые перемены, которые так превосходно и так безжалостно показал Толстой в эпилоге «Войны и мира», рисуя постаревшую Наташу.

Словацкий был хорошим пророком. «Пан подкоморий из страны ляхов», не испытывающий недостатка в шляхетской учтивости, талантах, усах, подковках и фольварках, выбил у панны из головы отшельничьи домики и парижскую роскошь. До конца дней своих она играла на фортепьяно, которое выбрал для нее у Плейеля Шопен. Но любила она папа Орпишевского.

XIII

Мы так привыкли видеть Фридерика в салоне, в обществе, в путешествии, среди друзей или же погруженным в свои занятия композитора, что нам трудно представить себе его один на один с жизнью. А ведь в этой в общем-то одинокой жизни бывали моменты, когда он оставался один со своею болью и страданиями. Он ложится в постель, слуга уходил, он гасил свечи и долго переворачивался с боку на бок, наконец, вытянувшись, как все туберкулезники, на спине, он забывался тяжелым сном. Что чувствовал, что думал в такие мгновения этот человек? Мы не в состоянии представить себе этого.

Он оставался один на один со своими печалями, со своей слабостью; он переставал быть веселым Фрыцеком, сбрасывал свое изящное платье, обливался чахоточным потом. Порою он думал о счастье, броня, делавшая его недоступным, спадала — и он превращался в жалкого человека.

Никогда никому не открывал он своей души. Если он и поверял что самому себе, то скорее всего музыкой. Он не только метал громы на фортепьяно, но и предавался меланхолии.

И все-таки была такая минута, когда в холодной комнате он собрал все письма Водзинской в одну стопку, положил на нее сохраненною увядшую дрезденскую розу и перевязал стопку розовой ленточкой, ленточкой, которая завалялась в ящичке стола, она осталась от какого-нибудь букетика или коробки сластей. Дрожали ли у него руки, когда он перевязывал письма? Делал ли он это с миной драматического отчаяния на лице или же смиренно, на все махнув рукой: «А, теперь уж мне все равно!»? Хотя не было ему все равно.

41
{"b":"221838","o":1}