– Он не очухается, – заметил другой брат. – И поделом ему: посмотрите только на моё лицо. Кто дома, мать?
– Только четыре пьяных матроса.
– Они ни на какой шум не обратят внимания. На улице тихо. Снесём-ка его на улицу, Джо, да там и оставим. Он помрёт себе, и его смерти нам никто не припишет.
– Выньте все бумаги у него из кармана, – сказала мать, – не то полиция узнает, кто он такой. Заберите и часы с деньгами – три фунта с чем-то; лучше, чем ничего. Несите его тихонько и не поскользнитесь.
Братья сбросили сапоги и понесли умирающего вниз по лестнице и затем – ещё двести ярдов по пустынной улице. Там они положили Джона в снег, где его и нашёл ночной патруль, который отнёс несчастного на носилках в госпиталь. После осмотра дежурный хирург перевязал ему голову и высказал мнение, что пациент и половины суток не протянет.
Однако прошло двенадцать часов и ещё двенадцать, а Джон Гаксфорд по-прежнему боролся за свою жизнь. По истечении трёх суток он продолжал дышать. Эта необыкновенная живучесть возбудила интерес врачей, и они, по обычаю того времени, пустили пациенту кровь и обложили его разбитую голову мешками со льдом. Может быть, вследствие этих мер, а может быть, вопреки им, но дежурная сиделка, после того как он пробыл неделю в совершенно бессознательном состоянии, с изумлением услышала странный шум и увидала, что иностранец сидит на кровати и с любопытством и изумлением оглядывается по сторонам. Доктора, которых она позвала посмотреть на необычайное явление, горячо поздравляли друг друга с успехом своего лечения.
– Вы были на краю могилы, мой друг, – сказал один из них, заставляя перевязанную голову пациента снова опуститься на подушку. – Вам не следует волноваться. Как ваше имя?
Никакого ответа, кроме дикого взгляда, не последовало.
– Откуда вы приехали?
Опять никакого ответа.
– Он сумасшедший, – предположил один из врачей.
– Или иностранец, – сказал другой. – При нём не было бумаг, когда он поступил в госпиталь. Его бельё помечено буквами «Д. Г.». Попробуем заговорить с ним по-французски и по-немецки.
Они пробовали говорить с ним на всех известных им языках, но наконец были вынуждены отказаться от своих попыток и оставить молчаливого пациента, всё ещё дико смотревшего на выбеленный потолок госпиталя, в покое.
Много недель Джон пролежал в госпитале, и в течение этих недель прилагались все усилия к тому, чтобы получить какие-нибудь сведения о его прошлой жизни, но тщетно. По мере того как шло время, не только по поведению, но и по понятливости, с которою он начал усваивать обрывки фраз, точно способный ребёнок, который учится говорить, стало заметно, что его ум достаточно силён, чтобы справиться с настоящим, но совершенно беспомощен во всём, что касалось его прошлого. Из его памяти совершенно и безусловно исчезли воспоминания о его жизни до рокового удара. Он не знал ни своего имени, ни своего языка, ни своей родины, ни своей профессии – ничего. Доктора держали учёные консультации относительно его и говорили о центре памяти и придавленных поверхностях, расстроенных нервных клетках и приливах крови к мозгу, но все их многосложные речи начинались и кончались тем фактом, что память человека исчезла и наука бессильна восстановить её.
В течение скучных месяцев своего выздоровления он понемногу упражнялся в чтении и письме, но с возвращением сил к нему не вернулись воспоминания о его жизни. Англия, Девоншир, Бриспорт, Мэри, бабушка – эти слова стёрлись из его сознания. Всё было покрыто мраком. Наконец его выпустили из госпиталя, и у него не было ни друзей, ни занятий, ни денег, ни прошлого и весьма малые надежды на будущее. Само его имя изменилось, так как пришлось придумать для него другое. Джон Гаксфорд исчез, а Джон Гарди занял его место среди людей. Таковы были странные последствия размышлений испанского джентльмена, навеянных ему курением папиросы.
Случай с Джоном возбудил споры и любопытство в Квебеке, так что по выходе из госпиталя ему не пришлось остаться в беспомощном положении. Шотландский фабрикант по имени Мак-Кинлей дал ему должность носильщика в своём заведении, и в течение долгого времени Джон работал за семь долларов в неделю, нагружая и разгружая возы. С течением времени оказалось, что память его, как она ни была несовершенна во всём, что касалось прошлого, была крайне надёжна и точна относительно всего происшедшего с ним после инцидента. Вскоре он получил повышение: с фабрики его перевели в контору, и 1835 год Джон встретил уже в качестве младшего клерка с жалованьем 120 фунтов в год. Спокойно и уверенно Джон Гарди прокладывал себе дорогу от должности к должности, посвящая всё сердце и ум делу. В 1840 году он был третьим клерком, в 1845-м – вторым, в 1852-м – управляющим всем обширным заведением и вторым лицом после самого мистера Мак-Кинлея.
Мало кто завидовал быстрому возвышению Джона, так как было очевидно, что он обязан им не случайности и не протекции, а своим удивительным достоинствам – прилежанию и трудолюбию. С раннего утра до поздней ночи он без устали работал в интересах своего хозяина, проверяя, надзирая, подавая всем пример неунывающей преданности долгу. По мере того как он получал повышение, жалованье его увеличивалось, но образ жизни не изменялся, только у него появилась возможность быть более щедрым к бедняку. Он ознаменовал своё вступление в должность управляющего даром 1000 фунтов госпиталю, в котором лечился четверть века назад. Остаток своих заработков он вкладывал в дело, вынимая каждые три месяца небольшую сумму на своё содержание, и по-прежнему жил в скромном жилище, которое занимал ещё в свою бытность носильщиком на складе.
Несмотря на удачу в делах, он оставался печальным и молчаливым человеком и находился всегда в состоянии какого-то смутного, неопределённого беспокойства, тяжёлого чувства неудовлетворённости и страстного стремления к чему-то, которое никогда его не покидало. Часто он пытался своим бедным искалеченным мозгом приподнять занавес, отделяющий его от прошлого, и разрешить загадку своей жизни во дни молодости. Часами он сидел перед камином, пока в голове не начинало шуметь от невероятного напряжения, но Джон Гарди так и не смог восстановить в своей памяти жизнь Джона Гаксфорда. Однажды ему пришлось по делам фирмы съездить в Квебек и посетить ту самую пробочную фабрику, из-за которой он покинул Англию. Проходя через мастерскую со старшим приказчиком, Джон машинально поднял четырёхугольный кусок коры и, не сознавая, что делает, двумя или тремя ловкими надрезами перочиного ножа обделал его в ровно заостряющуюся к концу пробку. Его спутник взял её у него из рук и осмотрел взглядом знатока.
– Это не первая пробка, вырезанная вами, на своём веку вы их нарезали сотнями, мистер Гарди, – заметил он.
– На самом деле вы ошибаетесь, – ответил Джон, улыбнувшись, – никогда раньше мне не приходилось нарезать ни одной.
– Невозможно! – вскричал приказчик. – Вот другой кусок коры, попробуйте ещё раз.
Джон приложил все старания, чтобы вновь вырезать пробку, но сознательные усилия ума помешали руке резальщика пробок выполнить свою работу. Привычные мышцы не потеряли искусства, но их следовало предоставить самим себе, а не пытаться управлять ими посредством ума, который в данном деле ничего не смыслил. Вместо пробок ровной, изящной формы Гаксфорд мог сделать только несколько грубо вырезанных, неуклюжих цилиндров.
– Видать, то была случайность, – сказал приказчик, – но я готов поклясться, что это была работа опытной руки.
Шли годы, гладкая английская кожа Джона коробилась и морщилась, пока не сделалась смуглой и покрытой рубцами, как грецкий орех. Цвет его волос под влиянием времени из седоватого окончательно сделался белым, как зима усыновившей его страны. Но всё же это был бодрый, державшийся прямо старик, и когда наконец он оставил должность управляющего фирмой, с которой был так долго связан, он легко и бодро нёс на своих плечах тяжесть семидесяти лет. Он не знал своего возраста, так как мог лишь строить догадки о том, сколько лет ему было, когда с ним случилось несчастье.