Салямуте обрушилась на мать:
— Не говорила я, что так будет? Мамаша, милая, не говорила я разве? Куда же мне теперь деваться? Придет Пятнюнас, а куда я его посажу? Весь век работала, трудилась не покладая белых рук, а теперь… как сиротинушка, как последняя из всех, скамейки для гостя у меня нет!..
Разжалобилась, расплакалась. Старуха стояла растерянная, поглядывая на Казимераса, на Повилёкаса, на меня.
— А пастушонок чего тут торчит? — сказала сердито. — Дела у него нет?
— Мамаша, да ведь и я ничего не делаю, — отозвался Повилёкас.
— Ты за него не заступайся. Наслушается, а потом будет по дворам бегать, болтать про наши беды. Берись за дело! — сказала сердито. — Слова нельзя сказать без того, чтобы чужой не вертелся рядом! — крикнула она и вошла в избу.
Вслед за ней, подпрыгивая, все время забегая вперед, заторопилась Салямуте. А за ними и весело улыбающийся Повилёкас. Казимерас остался во дворе. Постоял-постоял и сел на скамейку у стены. Долго молчал, подперев ладонями голову.
— Так-то, — сказал тихо.
А меня ужасно тянуло в избу. Ну да как тут, к черту, усидишь, когда в избе и Дамуле, и Салямуте, и… И я ушмыгнул от Казимераса, потихоньку подобрался к сеням, оттуда — в избу, все остерегаясь, озираясь, чтобы не сейчас, не сразу выгнали меня опять.
В избе никто ко мне и не обернулся. Не о том была у всех забота. Лишь Повилёкас, стоя у ларя с мукой, повернул ко мне голову и живо подмигнул, будто говоря: «Вот и опять у нас весело!»
Дамуле была посажена в конце стола. Сидела она, опустив глаза под стол. Возле нее села старуха; она далеко протянула вперед усталые ноги и глядела на них. Юозёкас оперся на локоть у другого конца стола, курил цигарку, пуская вверх густой дым. А Салямуте все время бегала вокруг, никак не могла постоять, успокоиться, места себе не находила.
— Так ты уж тяжелая, ждешь теперь, бесстыдница? — говорила старуха. — Да как же это, пресвятой боже! Как приключилось это?
Дамуле упорно молчала, все глядя под стол.
— Чего же ты молчишь, почему ничего не говоришь? А может, совсем не Юозёкас виноват!
— Юозёкас… — Дамуле задвигала ногой под столом, все еще не поднимая глаз.
— Как же это могло стрястись, не дай господи? Ума у тебя в голове нет или, живя в одиночку, ошалела?
— Откуда я знаю? — Дамуле опять задвигала под столом ногой. — Взял за руку, повел в кусты…
— Кто взял?
— Ну, Юозёкас… Взял за руку, повел…
— Юозёкас! А ты и рада бежать, куда парень тащит. Ишь ни с того ни с сего взял и повел.
— За руку взял…
— А кого в кумовья позовешь? — завизжала Салямуте. — Может, выкреста Йоселя позовешь? Да и тот плюнет, не посмотрит в твою сторону! «Повел, повел…» — передразнила она. — Мало ли чего парню захочется, а ты сразу бежишь, задираешь юбку?
— Погоди, Салямуте, помолчи, — успокаивала ее старуха, а сама опять обернулась к Дамуле. — Где же у тебя глаза были, деточка? Как же это ты так, прости и помилуй господи! Или ты на наше добро позарилась? Завладеть нашим домом хочешь? Из-за этого ты и стыд, и заповеди господни позабыла.
— Не спрашивай, мамашенька, не спрашивай! — опять взвизгнула Салямуте. — Конечно, ей только наше добро нужно, кобыле этой!
Дамуле все еще глядела под стол, не шевелилась, не поднимала глаз.
— Он во время майского молебствия…
— Что во время майского молебствия?
— Повел…
— Чтоб ты провалилась со своим «повел»! — оборвала ее старуха, вконец потеряв терпение. — И нашли когда — во время молебствия. Люди священные песнопения поют, господа славят, а вы оба… скоты поганые. И как вас на месте громом не разразило! Как матушка-земля носит таких охальников!
Кричала, орала старуха, вспотела даже, и ее праздничный платок сбился с головы. Наконец задохнулась, устала. Отвалилась к стене, глубоко дыша. А возле сидела Дамуле, все так же упорно опустив глаза, не оглядываясь. Юозёкас курил молча, спокойно пуская дым в потолок, словно вовсе и не о нем была речь и вовсе не его дел здесь касались.
— Так чего же молчишь, как мертвая, — опять встрепенулась старуха. — Так уж обессилела от распутства, что слова не можешь выдавить? Ишь опустила глазки, ровно святая Мария Магдалина, а глядит в собачью ризницу! Ты людям в глаза гляди, а не под стол! — почти выкрикнула она. — Может, ты первая вскружила Юозёкасу голову, втянула в беду? Другую небось в кусты не повел, а тебя вот повел! Как малого ребенка, как ангелочка несведущего, не сказав ни слова. Воистину уж!..
— Да Юозёкас сказал…
— Что сказал?
— «Не съем, не съем»…
Повилёкас фыркнул и зажал рот рукой, потому что старуха больно уж грозно поглядела на него. Дамуле подняла голову, неторопливо обвела глазами избу и не то улыбнулась, не то стянула свой косой рот.
— Хорошо здесь, — объявила. — В избе будем или в чулане придется?
— А тебе где больше нравится? — спросил Юозёкас, глубоко затягиваясь дымом.
— Больше здесь.
— Ну, здесь и будем жить, если тебе нравится.
Салямуте разинула рот, услышав это, и лишилась речи. Повилёкас у ларя опять фыркнул и уже не закрывал рта, а смеялся всем в глаза.
— С приплодом, мамаша, — сказал весело. — С богатой невесткой!
Старуха вздрогнула, обернулась, долго смотрела на нас помутневшими, ничего не видящими глазами.
— Опять этот негодник здесь! — плача, застонала она. — Господи, прямо светопреставление: в своем же доме негде человеку приютиться, негде укрыться от чужих глаз. Гоните его прочь от меня, несчастной, чего стоите все!
Старуха еще продолжала ныть, а Салямуте уже вскочила со скамеечки и стала приближаться ко мне с видом, не предвещавшим ничего доброго. Я поскорее дал стрекача — от греха подальше.
А у избы на скамейке все сидел Казимерас. Так же подперев голову ладонями и глядя на цветущий лиловый борец под ногами. Руки у него были огромные, с сильно вздутыми жилами, с далеко отставленными большими пальцами. Поворочал, видно, этот человек за свою жизнь немало мешков, и вилами поработал, и бревна поднимал, и веревок, видать, много свил… Не собаку же поглаживал, что так вздулись жилы! А теперь сидел, взявшись натруженными руками за голову, и лишь кадык под подбородком ходил вверх-вниз, вверх-вниз…
Никто уже больше не направлялся в костел. Кто шел пешком — ушел, и кто ехал верхом — уехал. Вся деревня опустела, всюду спокойно и так тихо, как это бывает только в летнее воскресенье во время обедни, когда в садах пчелы собирают мед, а в тени малинника поет пьяный от солнца комар, ожидая на похмелье вечерней прохлады, и когда по празднично утихшим полям плывет далекий звон костельных колоколов — такой легкий и летучий, что скорее увидишь его в дрогнувшем овсяном колосе, чем уловишь ухом. Из сада прилетела пчела, села на цветок борца, нажала ножками на нижнюю лопасть и влезла в середку, в пахучий желобок. Опять сомкнулся цветок, будто ничего не было и пчела не прилетала. Лишь отяжелевший желобок пригибал стебель цветка.
— Так-то, — сказал Казимерас еще тише, чем в первый раз.
Задрожал цветок борца, раскрылась нижняя лопасть и выпустила пчелу на волю. Не долго медля, опустилась она на другой цветок, опять нажала ножками на нижнюю лопасть и опять влезла в желобок.
— Так-то… — повторил Казимерас, наблюдая глазами за трудами пчелы.
Из избы вышла заплаканная старуха, села возле сына.
— Что же теперь будет, Казимерас, сыночек? — У нее задрожала нижняя губа. — Эта злодейка уж избу захватила, в чулан меня выпирает…
— Чего хотели, то и получили.
— Скажешь тоже, сынок. Разве мы эту клушу хотели, не приведи господи? Скажешь ты, словно ножом по сердцу…
— А что же, мамаша? Саличя вам плоха была, заранее отмахивались от нее, как от мора какого… Так чего же теперь?
— Какая Саличя?
— Та самая, мамаша. Сколько раз хотел привести в невестки, а вы пускали? К воротам не подойди. До полусмерти загоняли меня с этим Жегулисом, все свататься посылали: подавай вам с приданым, подавай богатую, подавай такую, подавай сякую… Вот и дождались: теперь Дамулите на голову села. Так чего еще, мамаша, сетуешь? Чего добивалась, то и получила.