— Это тебе, — сказала она, улыбаясь. — Два карандаша положила, очинишь сам. Еще маленький блокнотик. Не разучись писать, ведь осенью опять к нам придешь. Придешь ведь?
— Без надобности, — отозвался хозяин. — Посажу из обивок пакли пряди на веревки скручивать — все науки выветрятся!
— Наука не выветрится.
— А зачем батраку наука? Свиньям лекции читать? — расхохотался наниматель.
— Не весь же век он будет среди ваших свиней толкаться, — спокойно ответила учительница. — Придет время — и с людьми встретится. Тогда пригодится и моя наука. Для того и учу. Для людей. И дальше буду учить, — вдруг сказала она строго. — Буду учить, хотя кое-кому это и очень не по вкусу!
Хозяин долго смотрел на нее, чмокая трубкой. Потом махнул рукой и, так ничего не сказав, поднялся. Вышел во двор, подвел лошадь к дверям и, войдя снова, внес большой тулуп, полный холода.
— Закутайте парня. Не науки проходить, а в дорогу нам отправляться. Наш путь не ближний, немного подальше, чем до школы!
За дверь меня проводила вся семья. И вот я, после поцелуев матери и — удивительное дело! — отца, уже сижу в санях. Мать бредет сзади по снегу и, нагнувшись, укутывает мне ноги. Отец стоит без шапки, и я вижу, как мороз покрывает синевой его лицо.
— Прощевайте! — Хозяин стегнул кнутом.
— С богом, с господом богом, — отозвалась мать. — Счастливо доехать!
Сильная лошадь одним рывком выносит сани с нашего дворика. Я оглянулся. У обветшалой, занесенной снегом нашей избушки стоят они все: отец, мать, Маре, Лявукас, учительница. Стоят и молчат. Молчу и я в санях. И неизвестно, порыв ли ветра хлестнул меня по глазам или же в них соринка попала, но мне все хуже видно. Все будто тонут в светлом волнистом тумане, сливаются в одно прозрачное пятно, от которого рябит в глазах…
Как хорошо, как хорошо, однако, что никто из чужих не пришел меня проводить!
Куда уходят люди
И вот я пастушонок. Первая моя забота — пригнать на себя тулупчик и деревянные башмаки, которые хозяин принес с подволоки. Тулупчик был велик и широк, когда-то крыт серым домашним сукном, теперь уже поредевшим, как решето. С обшлагов, с оттоптанных пол свисала свалявшаяся, заскорузлая бахрома, а от самого тулупчика воняло, словно в кармане его лежала дохлая курица. Увидев, как я косорочусь, хозяйка добродушно сказала:
— Ничего, ничего. Весною выгонишь скотину в поле, ветром продует, и будет ладно. Это негодник прошлогодний пастушонок кинул его мокрым, вот и попахивать стал. А тулупчик лучше некуда, почти новый. Не в каждом дворе дадут пастушонку такой тулупчик.
— Распущенность одна, больше ничего! — отозвалась мать хозяина Розалия. — Один сопляк бросил, перед другим сопляком оправдывайся. Не почти новый, а новехонький тулупчик!
Пригонял я этот тулупчик и так, пригонял и этак, наконец отрезал пуговицы и переставил подальше. Но когда начал их пришивать на новом месте, то увидал, что пуговицы здесь уже побывали. И только ли здесь! Вся правая пола была истыкана иголками наподобие сотов, а с исподу, в потертой шерсти овчины, пестрели разной толщины и цвета узлы. Видать, этот тулупчик носил не один негодник прошлогодний пастушонок, но и позапрошлогодний, а может, и позапозапрошлогодний.
Теперь дошла очередь до башмаков. Они тоже были велики, и, сколько я ни обматывал ноги онучами, башмаки все равно постукивали при ходьбе, словно мелен[8] жернова. Тогда я прибил к задникам ременные петельки, вдел в них оборы[9] и обмотал икры. Стучать башмаки перестали, и я мог ходить фертом, будто это были не деревяшки, а дорогие фабричные сапоги, у которых не только верх, но и подошвы кожаные. Даже батрак Йонас усмехнулся:
— Вышагиваешь, словно доктор какой.
Невысокий, однако плечистый, весь обросший неподатливыми волосами, торчавшими даже из ушей, он встретил меня по приезде еще во дворе, крепко стиснул мою руку своей медвежьей лапой и сказал:
— Держись за меня.
И теперь, когда я уже приспособил к себе чужую одежу, весело сказал:
— Пойдем скотину обряжать!
У плиты хлопотала батрачка Она: запаривала набитую в ушаты мякину, опрокидывала в корыто дымящуюся картошку, сыпала муку. Рослая, с растопыренными красными пальцами, она работала шумно, словно мельница грохотала. И еще косила на левый глаз, а мне казалось, что Она все время следит за мной. Йонас объяснил:
— Ты не подумай чего. Она всегда так: глядит в колодец, а видит коромысло!
Взял в углу мешалку, продел ее сквозь ушки посудины и повернулся ко мне:
— Ну, берись за другой конец, коровам понесем.
Сам шел впереди, одной рукой посудину нес, другой отворял двери. Я же держал мешалку обеими руками, от тяжести перевесившись всем телом на одну сторону, и шел, подрагивая ногами, как спутанный петух. А когда ушат окончательно отмотал руки, я перевесился на другую сторону. Но это мало помогло: мешалка жгла мне ладони и все выскальзывала из них, словно смазанная жиром. Тогда я обхватил ее ногами и так верхом на ней въехал в хлев. Йонас раздавал коровам мякину, ошпаривая себе руки и чертыхаясь. Обернулся ко мне:
— Кишка у тебя, видать, еще тонка!
— Вырасту и я, — отвечаю сердито.
Йонас рассмеялся:
— Понятно, вырастешь, да хватит ли кишок?
А немного погодя опять сказал, все еще улыбаясь:
— Нет, ты мне по душе пришелся. От земли не видать, а колючий!
Он продолжал раздавать мякину, снова ошпаривая руки и хлопая себя по ляжкам ладонями, чтобы остудить их.
— Так и надо, брат. Никому не давай спуску. А то народ кругом знаешь какой? Чуть зазеваешься, чуть уступишь, мигом вся орава на шею сядет! Ну, идем, покажу все хоромы, чтобы знал наперед, что и как, и зря не околачивался.
Усадьба была большая, окруженная садом и рядами стройных тополей за ним. Рига и сараи — просторные, до конька набиты сухими кормами, а в амбар и войти мудрено: сусеки ломились от всякого зерна, по стенам грудились мешки дотверда утрамбованной муки, а вверху, из-под крыши, свисали на бечевках несметные куски копченого сала, сычуги, окорока, колбасы. У меня глаза разбежались при виде такого добра. Все бы глядел и вдыхал сладкий запах копчений…
— Не глотай слюни, не про тебя навешано, — прикрикнул Йонас. — Дадут когда-нибудь заплесневший огрызок, и то руку поцелуешь. Люди здесь прижимистые.
— Испортятся копченья, если не есть, — усомнился я.
Йонас расхохотался.
— Нет, ты мне, право, по душе! Испортятся! Ты это хозяину скажи. Наверное, спасибо скажет за умный совет и отвалит полкуска сала. Скажешь?
Я промолчал.
— Вот что, брат, — начал он опять: — Говорил я тебе и сейчас говорю: держись за меня, слышишь? Иначе пропадешь!
— Чего мне пропадать…
— А я тебе говорю — держись за меня! — закричал он уже сердито. — По-доброму тебе говорю, слышишь?
Вернулись мы в избу. Сели ужинать. Старая Розалия выбрала из кучи деревянных ложек одну, с неровно обкусанными краями, протянула мне:
— Это будет твоя. Сделай на черенке насечку, чтобы не брать чужой!
— И без насечки видно, — отозвался Йонас, — все края замусолены…
— Сделай, когда говорят! — строго приказала мне хозяйка. — Ложка совсем хорошая, только этот негодник прошлогодний пастушонок обкусал малость. Ложка совсем хорошая!
Розалия сидела возле меня, широко расставив локти. Она усердно перемалывала еду беззубыми челюстями, так что подбородок ее подымался к самому кончику носа. Посреди стола стояла миска дымящихся, густо забеленных клёцек, каких я дома вовек не едал. Но сейчас мне мешал острый локоть Розалии: зачерпнешь полную ложку, а пока донесешь до рта — чуть не половина выльется. Розалия посмотрела на белую дорожку, тянувшуюся поперек стола.
— Мокрая будет твоя свадьба, — прошамкала одними губами.
Оба хозяина засмеялись. От огорчения я стукнул башмаком по обвязке стола. Розалия вздрогнула.