— Слышишь, что говорит? — пихнул Ализаса в бок другой гость. — Пей, тебе говорят, король вшей, паршивый кошкин сын.
— Пей, пей! — кричали и другие вокруг.
Повилёкас протиснулся сквозь толпу к Ализасу, обхватил его руками.
— Ну, мужики, — сказал он весело. — Вы его поили, хорошо поили, а теперь я напою, как еще никто не поил!
— Хо-хо-хо! — радовались гости в ожидании новой потехи.
А Повилёкас потащил Ализаса через двор, поддавая коленом в зад и оборачиваясь к гостям: все ли видели, как издевается? Гости смеялись до упаду. Повилёкас потащил Ализаса за хлева, посадил его, прислонил к стене и утер себе потный лоб.
— Скоты, — сказал без всякой злобы. Сунул Ализасу в рот палец, пощекотал нёбо. Ализас содрогнулся всем телом, уперся руками в землю — и понесло из него как из ведра.
— Тащи его куда-нибудь в сторонку, спрячь подальше от людей, пусть проспится, — сказал мне Повилёкас. — Я с гостями займусь, чтобы не прицепились опять к этому дураку, а то знаешь, с пьяными… Холодной воды принеси ему, — добавил, уходя.
Уложил я Ализаса в сарае, набросал на него сена, немного посидел рядом. Лежал он вялый, изможденный, обессилевший, как мокрый цыпленок, и скоро заснул. А уходя, я услышал в другом конце сарая сильный храп: там спал великий ненавистник Ализаса Прошкус; насосался он никак не меньше Ализаса, только надурил больше, чем он.
На дворе уже сгущались сумерки. Солнце зашло, весь западный край неба горел багрянцем, и на этом багрянце, как большие темные пальцы, выделялись ветви деревьев и их верхушки, колодезный оцеп, коньки крыш, высокие вешала у сарая. По улице мыча возвращались с пастбищ коровы, блеяли овцы, щелкали кнуты подпасков, как щелкали они и весною, когда в первый раз выгоняли стадо, и в начале лета и как будут щелкать они еще многие-многие вечера. С нашего двора спешили загостившиеся соседки. Гнали коров к своим дворам, созывали ягнят, а некоторые, уже поймав их, несли в подоле; ругались, что коровы вернулись тощие, недопасенные, что у овцы нога подбита, а у телки рог обломался, — никто ничего не замечает, ни о чем не заботится, а меньше всех старший пастух Лишай…
— Ходит вдоль поля с зонтиком над головой, разве скотина у него на уме, — решили в один голос. — Вот вам и наняли на второй год: не пастух, а прямо помещик, которого из фольварка вытурили…
Мало-помалу все стало успокаиваться, стихать. Прибравшись по хозяйству, соседки возвращались назад, присоединялись к гостям. А с ними вместе приходили и ребятишки, пробирались пригнавшие скотину подпаски, прибывала молодежь, которой сегодня не удалось потанцевать: раз похороны в деревне — нельзя. Вскоре изба наполнилась народом еще больше, чем днем, галдели еще больше, чем днем. Каждый спешил урвать чего-нибудь под конец поминок, выпить и закусить всем, что полагается, а на добавку и тем, что не полагалось. Поэтому шум и гам раздавались по всем закоулкам, каждый веселился, как умел и разумел, только без песен, без танцев, без хороводов, чтобы не оскорбить память усопшего, не огорчить радушных хозяев.
Около полуночи запахло гарью. Кто-то бежал в темноте от сарая и кричал:
— Горим, горим!..
И в самом деле возле сарая плясали языки пламени, играли мелкие отсветы. Рассыпая искры, поднимался вверх дым, колыхался в воздухе и уходил по ветру.
Зашевелились, засуетились наши гости, бросились, кто стоял на ногах, хоть и пошатываясь, и, держась за стены, хватали, что кому под руку попало: лопаты, жерди, колья, кое-кто и дугу из брички прихватил или оглоблю выворотил — спешили на место пожара забить огонь. Многие бежали с фонарями, некоторые с карманными фонариками — «батарейками», и вскоре весь двор заиграл, засверкал огнями. А горел не сарай. Горело прошлогоднее огребье, сваленное Казимерасом возле сарая, когда убирали под навесами. И не столько здесь было огня, сколько крика, шума, лязга ведер, желания показаться перед другими самым смелым, смышленым и умным. Огонь мигом затоптали, залили, огребье раскидали ногами по току. И вдруг всех озадачил вопрос: кто поджег?
— Из мести это, не иначе, — твердил Алешюнас. — Ты, Казимерас, подумай, кто на тебя зуб имеет…
Уже проспавшийся и снова изрядно дернувший Прошкус суетился во время суматохи больше всех. Теперь он сорвал с головы шапку и крикнул:
— Не иначе так, как бог свят, не иначе! Истинную правду говорит Алешюнас. Казимерас, подумай, теперь ты — хозяин в доме.
— Кто будет поджигать, — отозвалась из темноты какая-то баба. — Забрел какой-нибудь растяпа с трубкой в зубах, зазевался, уронил искру, вот тебе и весь поджог…
— Казимерас, не слушай! — крикнул Прошкус. — Не слушай баб, пропадешь! Святые слова тебе говорю, не я буду, если не найду тебе поджигателя. Так и знай: не я буду!
Люди одобрительно зашумели, косились при свете фонарей один на другого и хоть не говорили, но явно подозревали друг друга. И тут, почесываясь, вылез из сарая разбуженный криками Ализас. Он хмуро моргал заспанными глазами, не понимая, что вокруг делается и зачем собралось здесь столько народу.
— Ага-а, что я говорил! — злорадно крикнул Прошкус. — Вон кто! Это он, крапивник, пустил тебе петуха, Казимерас! Держите его!..
— Держите поджигателя! — раздались в толпе пьяные голоса.
Ализас, все еще не понимая, улыбнулся совсем как дурачок и плюнул по старой привычке через уголок рта:
— Ну, чего еще тут?
— Да он плюется! — опять крикнул кто-то в темноте, за спинами толпы. — В глаза плюется!
Я обернулся. Это был Алешюнасов сын: веселый, бойкий, ухмыляющийся. А Прошкус уже подскочил к Ализасу, схватил за плечи, встряхнул…
— Беги, Ализас! — крикнул я в испуге, ища глазами Повилёкаса.
Но Повилёкас опять как в воду канул — нигде не видать. Ализас пошевелился, высвободил плечи из рук Прошкуса и юркнул в темноту, куда-то на зады.
— Лови, лови! — заорал Прошкус, бросаясь вслед за ним.
Пустились в погоню и другие гости, даже те, кто до сих пор только стоял, смотрел и слушал, ни во что не вмешиваясь. Видать, бегство Ализаса всех обозлило.
Мужчины с треском выламывали колья, прыгали через заборы, некоторые хватались за поводья лошадей, садились верхом. В темноте только и видно было, как там и сям светились фонари. И все неистовее орали люди:
— Держи, не пускай!
— Хватай! Нынче Дирду поджег, завтра всех сожжет!..
— Дай, дай этому выродку, чтобы знал!..
— Невиноватый небось не побежит!..
Со всех сторон раздавались крики; и от изб, и от огородов, и даже издалека, от полей, утопающих в летней ночи. Слышались топот бегущих людей, цоканье копыт и ржание погоняемых вскачь лошадей, треск ломаемых заборов. Словно грянула война или начался мор во всем приходе.
— Ага-а-а!.. — донесся издали злорадный голос Прошкуса. — Ты — убегать? От меня убегать, ха!..
Вскоре из тьмы вынырнул и он сам. Сидел верхом и погонял лошадь, а за лошадью, привязанный за руки вожжами, бежал рысью Ализас: запыхавшийся, с царапиной через все лицо, со сверкающими злобой глазами. Он и не пытался освободиться от привязи, только смотрел исподлобья на сбежавшихся людей, как попавшийся в западню хорек, готовый в каждого вцепиться зубами.
А людей сбежалось множество. Галдеж кругом поднялся, как на ярмарке, когда мужики кончают распивать магарыч и вываливаются из трактиров на площадь. Галдели и злобно и без всякой злобы. Многие были довольны и веселы, заранее наслаждаясь предстоящим развлечением.
— Задайте ему, задайте ему! — кричал Алешюнасов сын, подбегая то к одному, то к другому. — Пусть он узнает, крапивник!..
Прошкус соскочил с лошади, хотел было повалить Ализаса наземь. Тот задвигался, уперся широко расставленными ногами. Тихо процедил:
— Только тронь.
И так взглянул на Прошкуса, что тот оробел и стал оглядываться по сторонам, точно прося помощи.