— Успеть бы вовремя, — пыхтела она. — Из-за меня еще никому не доводилось осрамиться, неужто теперь бог допустит?
Первыми явились хозяйка и Салямуте. Хотя глаза у них и опухли от слез, но они позабыли и старика и похороны. Даже не переменив юбок, бросились смотреть, как все приготовлено, туда ли поставлено, что хорошо выпеклось, а что подгорело, и всё повторяли:
— Как бы не осрамиться, как бы на смех не подняли.
Вскоре стали прибывать и поминальщики — и из своей деревни, и родичи издалека, и званые, и незваные. Все разгоряченные, усталые, но повеселевшие, а уж голодные как волки. Все три брата, Салямуте и хозяйка спешили усадить гостей за столы, зорко следили, чтобы, не дай бог, какой бобыль не попал в передний угол, на места многоземельных, чтобы самого настоятеля или толстосума какого не посадили у дверей, у порога, где усаживаются халупники и прочая голь. Потом не оберешься разговоров по всем окрестным приходам! Немало горя было и с середняками и разными половинщиками[32]: каждый лез поближе к переднему углу, поворачивался боком к бобылям, и все чувствовали себя обиженными, посаженными не на свое место, без должного почтения к количеству владеемой ими земли и стаду коров, сидели, насупившись, косясь один на другого. Семь потов сошло со старой хозяйки, пока она каждого не умаслила, не устроила за столом. Саладене начала разносить дымящиеся миски со свининой и колбасами, накладывала кучи нарезанного хлеба, пирогов, рубленого сыра. Казимерас вышиб из бутылки пробку, выпил за здравие первого с края гостя. Ляушка поставил на стол кувшин с пенистым пивом…
И тут началось!
Пока гости замаривали первого червяка, только звенели тарелки, стучали ножи, ударялся дном выпитый стакан, слышалось лишь слово-другое, но и, те произносили старухи или же Казимерас:
— Кушайте, гостюшки, не побрезгуйте.
Вот Ляушка все чаще выбегал за пивом и приносил уж не один, а сразу два кувшина. Казимерас поставил еще одну бутылку, и еще одну, и еще… Зажурчали голоса вокруг столов, зарделись щеки у гостей, заблестели глаза. Иной, разойдясь, уже пробовал затянуть песню и сдерживался лишь потому, что его унимали другие, хотя ясно было видно, что не сдержится, что пиво заставит разговориться и его и других. Бабы спешили взяться за молитвенник и торопили мужчин перейти от веселья к богу. Но и сами они не пропускали стакана с пенистым пивом, иная опрокидывала и рюмочку. Сидели они теперь раскрасневшиеся, как пионы, больше глядели на новый налитый стакан, чем на молитвенник, и не только тянули сами, но еще совали ребятишкам — «от чирьев» и других хворей. Дети разыгрались, бегали с ломтями пирога в руках, озоровали по всем углам. Старуха сильно нахмурила брови — ей явно не нравился ход поминок.
— Попридержи, не носи больше, — остановила она в сенях Ляушку. — Пускай поостынут, пускай попоют, тогда заново приготовим столы, откроешь новую бочку. Куда же этот Прошкус делся? Чего не начинает так долго?
А Прошкус нализался раньше всех. Сидел он у двери, но чокаться тянулся к тем, кто был в переднем углу, плашмя ложась на свой стол. Гости в переднем углу усмехались, смотрели прищуренными глазами, а кто-нибудь, притворившись дураком, подставлял свой стакан, чокался, но тут же опять отворачивался и смеялся, подмигивая соседям. Прошкене, со стыда красная как бурак, унимала мужа, как могла, а Прошкус орал:
— Ты, баба, ни черта не понимаешь. А я — человек! Ты, баба, меня человеком считай, тогда я для тебя, чтобы тебя черти взяли, я для тебя все!.. Хочешь, голым избу обегу… при всех?.. Только считай меня человеком. Я и пасынка люблю… Не мой сын, а люблю! За что? Ты и сама не знаешь, чей он сын, а я люблю. Потому, что человек… человек я…
— Замолчи, своего места не знаешь, — одергивала Прошкене мужа. — Смеются все…
Прошкус оттолкнул ее наотмашь, схватил стакан, одним духом выпил его и стукнул об стол. И вдруг пришел в умиление, смахнул рукавом слезы.
— Взвалила ты мне на шею этого крапивника! — кричал он со слезами. — А я кто? Я — человек! Кто надо мной смеется? Я люблю пасынка, и поцелуй меня, как говорит Ализас, куда… куда… Знаешь, куда? — Оглядел всех помутневшими, совсем пьяными глазами, ударил кулаком по столу и пригрозил: — А Ализаса я приберу к рукам. Приберу-у!..
Казимерас вывел его на двор — прохладиться. Встали из-за стола и другие мужчины, шли подальше, за ворота, «взглянуть на лошадей». Там, выполнив что полагается, стояли они с умиротворенными лицами, курили покупные папиросы, беседовали, радовались вечерней прохладе. В дверях показался и Каралюнас из Палекняй — человек крепкий, коренастый, с остриженной наголо шишковатой головой. За ним вышел и Алешюнас — этот был гибок, как лоза, с высоко закрученными седыми усами, в сапогах с невиданно короткими голенищами, не доходящими и до половины икр. Голова у Каралюнаса была густо-багрового цвета. Он улыбался счастливой улыбкой, покачиваясь, вышагивал по двору и бормотал:
— Сейчас меня разобьет апоплекция… сейчас разобьет апоплекция…
Гости обступили его, повели к колодцу. Один черпал воду, другой, нагнув голову Каралюнасу, поливал на разгоряченный затылок, третий шлепал ладонями по лысине.
— Так-так-так, так-так-так, — довольно кряхтел Каралюнас.
— Может, и с другого конца полечить? Мужики, стаскивайте с него портки!
Кругом смех, галдеж, крики. А кто-то поймал Ализаса и поил его пивом прямо из кувшина, совал в зубы покупную папиросу:
— Закуси дымом, будь молодчиной!
Ализас пил пиво, как взрослый, глубоко затягивался дымом, давился, плевался и опять припадал к кувшину, опять пил. Мужчины, оставив Каралюнаса, обступили Ализаса, торопили, подзадоривали, потчевали, хохотали.
— Ализас, ты не пей, — пролез я к нему. — Нехорошо будет.
— Что нехорошо? — оттопырил он покрытые пеной губы. — Не лезь, когда не смыслишь!
— Напьешься, смеяться будут над тобой.
— Хе, это я напьюсь? Давайте еще! — Он опять схватил кувшин, запрокинул голову.
— Молодчина, молодчина, — хвалили его собравшиеся, и я видел, как недобрые огоньки блеснули у них в глазах. — Вот это мужик! Подбавьте ему еще, гулять так всем гулять. Где этот Ляушка запропастился? Пипа, пива!.. — крикнули разом несколько человек.
Я поискал глазами Повилёкаса. Его не было. Вспомнил, что днем Повилёкаса нигде не было видно. Где только я не искал его — все напрасно. Всюду бродили подвыпившие, всюду было полным-полно повозок, выпряженные лошади стояли в оглоблях, уткнув морды в торбы с овсом… А Повилёкаса и след простыл. И лишь когда я пробегал мимо кузницы, что-то зашуршало внутри. Дверь кузницы была немного приотворена. Я отворил ее пошире. Повилёкас стоял в серой полутьме кузни, повернувшись лицом к мехам, нагнув голову, вздрагивая плечами. Повилёкас плакал. Плакал так, будто он не был взрослый и был не кузнец, а мальчишка, и даже побитый. Я остановился и стоял растерянный, разинув рот: всего я повидал в своей жизни, но чтобы мужик плакал…
— Повилюк, — позвал я тихо, чтобы никто не услышал. — Слышь, Повилюк… Ну чего ты?
Он вздрогнул, обернулся, посмотрел на меня, не узнавая, а потом утер кулаком глаза и так же тихо ответил:
— Папашу жалко.
Сказал он это и опять отвернулся, провел рукавом по носу, потом обернулся и уже сердито сказал:
— А тебе тут какого черта?
— Повилюк, там гости Ализаса подпаивают.
— Где? — встрепенулся он, сразу забыв свою злость. — Кто подпаивает?
— На дворе. Прямо из кувшина дают и еще подливают…
— Идем, — оборвал он меня.
Ализас уже сидел на пороге избы, широко раздвинув кривые ноги, держась руками за дверной косяк. Рыжие его кудлы упали на лоб, глаза мутные, лицо перекосилось.
— Давайте еще, подавайте! — кричал он. — Выпил и еще выпью, и поцелуйте меня в зад, коли хочется, вот что!
— И пей, плюй на всех! — кричал один из гостей, уже сам порядком пошатываясь, и лил пиво из кувшина мимо стакана. — Ты пей, король вшей!..