Ольга Делла-Вос-Кардовская, 1900-е
В годы, когда Гумилев находился в Париже, в Царском Селе появился еще один поэт. Человек лет под тридцать, высокого роста, плотный, коротко остриженный, с очень румяным лицом, он ежедневно подолгу прогуливался по царскосельским паркам – с тростью в руках и с завернутыми штанинами. Но царскоселы знали, что этого (на вид) здоровяка, графа Василия Алексеевича Комаровского, заставила поселиться в пригороде у пожилой тетушки неизлечимая “падучая болезнь”. Сам он мог спокойно рассказывать “о своем бесновании в комнате с мягкими стенами”. Юность его, как у князя Мышкина, прошла в европейских нервных лечебницах. Кроме эпилепсии, он страдал тяжелейшим пороком сердца. У него были основания не ожидать особенно долгой жизни…
Гумилев познакомился с Комаровским у Делла-Вос-Кардовской, позируя ей для портрета.
За чаем между ними возник спор о поэзии. Василий Алексеевич отстаивал необходимость полного соответствия между формой и содержанием. Н. С., насколько я помню, отстаивал преимущественное значение формы. Во время спора Комаровский сильно волновался, говорил быстро и несвязно. Гумилев был, как всегда, спокоен и сдержан, говорил медленно и отчетливо. Чувствовалось, что на Комаровского он смотрит как на дилетанта. Того это, конечно, особенно задевало. Простились они холодно и, казалось, разошлись врагами. Мне при уходе Н. С. тогда же сказал, что Комаровский большой чудак и что с ним невозможно разговаривать.
Каково же было мое удивление, когда на другой день на свой очередной сеанс Н. С. пришел вместе с Комаровским. Оказалось, что последний был у него с утра и между ними произошло полное примирение. Впоследствии они неоднократно бывали друг у друга, и их отношения окончательно наладились. Тем не менее Комаровский всегда старался как-нибудь поддеть Гумилева и иронизировал над его менторским тоном. От портрета Н. С. он был в полном востроге и говорил:
– Он вот таким и должен быть со своей вытянутой жирафьей шеей.
Шея изысканного жирафа…
Дружба эта, впрочем, всегда была довольно странной – о, мягко говоря, неоднозначных отношениях между Гумилевым и Комаровским свидетельствует вот такая, не слишком добродушная, эпиграмма последнего:
Между диваном и софою
Когда на кресла с вами я сажусь,
Мы как товарищ – гусь с свиньею.
Не удивляйтесь: вы не гусь.
Комаровский был поэтом, прозаиком и искусствоведом. Его “Таблица главных живописцев Европы с 1200 по 1800 год” была высоко оценена специалистами. Из его прозаических сочинений сохранился один рассказ Sabinula – странное для своей эпохи, какое-то “постмодернистское” сочинение, стилизация ренессансной подделки античного текста. В этом человеке жил мистификатор того типа, который расцвел именно в XX столетии. Он сочинял изобилующие мельчайшими бытовыми подробностями стихи о своем путешествии в Италию – путешествии, которого не было, которое он лишь надеялся когда-нибудь совершить, если здоровье позволит.
Николай Гумилев. Портрет работы О. Л. Делла-Вос-Кардовской, 1908 год
Единственную книгу стихов Комаровского, “Первая пристань” (1913), Гумилев отрецензировал в “Аполлоне” сдержанно хвалебно. Ахматовой он говорил в те годы, что это он “научил Васю писать – до этого его стихи были какие-то четвероногие”, а у самого Комаровского допытывался: “К чьей же школе вы все-таки принадлежите – к моей или Бунина?” Но спустя несколько лет после выхода “Первой пристани” и смерти ее автора градус отношения Гумилева к полузабытому уже на тот момент царскоселу резко изменился. Гумилев читал его стихи своим студистам, а в 1921 году, за несколько месяцев до гибели, в разговоре с Адамовичем утверждал, что “единственный подлинно великий поэт среди символистов – Комаровский. Теперь, наконец, он это понял и хочет написать о Комаровском большую статью”. В том же разговоре Гумилев – впервые в жизни! – отрекся от любви к Анненскому: “он поэт “раздутый” и незначительный, а главное – неврастеник”. Но ведь в свое время именно Гумилевым в огромной степени была создана репутация Анненского!
Василий Комаровский. Портрет работы О. Л. Делла-Вос-Кардовской, 1909 год
Надо очень осторожно относиться к любым воспроизведениям устных суждений Гумилева. В частных разговорах он склонен был к преувеличениям и эпатажу. Вероятно, та ревизия царскосельской поэзии начала века, которую он наметил, в статье выглядела бы осторожней (ведь на занятиях своих студий в те же годы он всегда поминал Анненского с пиететом и любовью). Но, как всякий поэт и как всякий человек, он не был способен на абсолютное беспристрастие. Неприятие “неврастении” могло заставить его на время усомниться в величии Анненского; оно же могло побудить его сверх меры прославить сильный, но лишь в малой степени реализованный дар Комаровского. Пожалуй, здесь дело не только в эстетике. В творческом и человеческом складе своего давнего царскосельского знакомца Гумилев мог увидеть родственные себе черты. Поставленный жизнью в неблагоприятные условия, ставший в ранней молодости инвалидом, Комаровский не позволил себе никаких жалоб, никакой сентиментальности – на краю безумия и гибели он небрежно “фланировал” по царскосельским паркам, читал Гюисманса, вел светские беседы – а тем временем тайно корпел над искусствоведческими трудами и чеканил безупречные ледяные ямбы, в которые отливался подлинный, совсем не эстетизированный ужас:
Гляжу: на острове посередине пруда
Седые гарпии слетелись отовсюду
И машут крыльями. Уйти, покуда мочь?
……………………………………….
И тяготит меня сиреневая ночь.
Комаровский был эстетом старой закалки. Он получил отличное классическое образование, “любил читать Цезаря” и лишь зрелым человеком познакомился с азбукой декаданса – с “Портретом Дориана Грея” и “Так говорил Заратустра”. Зато он превосходно знал и любил (и переводил) Бодлера – любимого поэта Гумилева.
В 1913 году Комаровский переехал в Петербург, чтобы самолично наблюдать за изданием своей “Хронологической таблицы…”. Но до выхода ее он так и не дожил. Известие о начале мировой войны стало для него слишком сильным потрясением: его болезни обострились, и через два месяца он умер от сердечного приступа во время эпилепсического припадка. Ему было тридцать три года.
Окружение Комаровского составляли несколько эстетов помоложе. Каждому из этих людей суждено впоследствии занять в русской культуре свое место. Уже упоминавшийся выше Николай Николаевич Пунин (1888–1953) – выдающийся искусствовед. Судьбы Пунина и Гумилева еще несколько раз пересекутся. Князь Дмитрий Петрович Святополк-Мирский (1890–1939) – сын известного либерализмом министра внутренних дел, в те дни – кавалергардский офицер, “преторианец”, как, посмеиваясь, называл его Комаровский, человек резких и непримиримых суждений и притом вполне грамотный стихотворец символистского круга, позднее – известный литературный критик и переводчик, белогвардеец, потом – эмигрант, потом – евразиец, потом – советский писатель, потом – узник ГУЛАГа. Биография, при всей своей извилистости, достаточно характерная. Наконец, Лев Евгеньевич Аренс (1890–1967) – биолог и поэт-дилетант.