Заслугу Элифаса Леви специалисты видят в том, что он первым соотнес 22 Старших Аркана Таро с буквами еврейского алфавита и аспектами Бога. Кроме того, Леви развил теорию астрального света, которая была основана на идее “животного магнетизма”[34]. По его мнению, астральный свет был подобен флюиду жизни, который заполняет все пространство и все живые существа. Эта концепция была весьма популярна в XIX столетии, Леви привнес в нее то, что, “управляя астральным светом, маг может управлять всеми вещами; воля и власть квалифицированного мага безгранична[35].
Чтение такого рода книг было для Гумилева, однако, не без пользы. По всей вероятности, именно из сочинений Папюса, Леви, возможно, Блаватской и пр. он узнал об индийской философской и религиозной традиции – без этого знания не было бы многих поздних стихов (таких, как “Прапамять”). Кроме того, мистическая литература, может быть, и не самого высокого пошиба, расширяла его поэтическое воображение – как в детстве книги о географических открытиях. Фантастическая история мира, разворачивающаяся в книгах Папюса и Блаватской, история сменяющих друг друга небывалых рас и эпох начиная с Лемурии и Атлантиды – в конце концов, неплохой материал для поэзии, и Гумилев этим материалом в свое время воспользовался. Наконец, оккультизм способствовал, как говорит Гумилев, формированию его собственной “теории поэзии”. Для Гумилева очень важно представление о магической природе слова. Верный эпитет, удачная рифма были для него чародейством, нечто меняющим на иных уровнях бытия. И, как последователи оккультизма, он был убежден, что магии можно учиться и учить.
О практических занятиях черной магией есть лишь одно свидетельство – на грани “исторического анекдота”. В 1908-м, после возвращения из Парижа, Гумилев рассказывал своей царскосельской знакомой Делла-Вос-Кардовской о предпринятой им попытке “вместе с несколькими сорбоннскими студентами” увидеть Дьявола.
Для этого нужно было пройти через ряд испытаний – читать каббалистические книги, ничего не есть в продолжение нескольких дней, затем в назначенный вечер выпить какой-то напиток… Все товарищи очень быстро бросили эту затею. Лишь один Н. С. прошел все до конца и действительно видел в полутемной комнате какую-то смутную фигуру.
Очень важно осознавать разницу между периодами в жизни человека. Мучительно не уверенный в себе парижский декадент – это не бравый “гусар смерти” и не напористый петроградский мэтр. Юноша, вызывающий дьявола, – не тот Гумилев, который “крестится на все церкви”. “Мы меняем души, не тела…” Но есть преемственность между этими разными душами, есть нечто, связывающее их.
В Париже Гумилев продолжал свое знакомство с Ницше. Без сомнения, в первые месяцы он усиленно совершенствуется во французском языке и читает в оригинале поэтов-модернистов. В круг его чтения входят также (примечательно!) “старинные французские хроники и рыцарские романы” (14.01.1907). Затем наступает время нового обращения к России, к отечественной культуре. В письме к Брюсову от 22 января 1908 года Гумилев говорит о том, что перечитывает Пушкина и Карамзина. Соблазнительно предположить, что в случае последнего это были именно “Письма русского путешественника”. Более чем естественно молодому русскому поэту, оказавшемуся в Париже в годы русских смут, открыть книгу, написанную сто с лишним лет назад русским писателем, который был в “Юлиановом граде” свидетелем великой смуты французской.
А какова была реакция Гумилева на “русскую смуту”? Единственный отклик – стихотворение “1905, 17 октября”, выражающее довольно яростное (но скорее эстетически, чем политически мотивированное) неприятие молодого российского конституционализма:
Захотелось жабе чёрной
Заползти на царский трон,
Яд жестокий, яд упорный
В жабе чёрной затаён.
Двор смущённо умолкает,
Любопытно смотрит голь,
Место жабе уступает
Обезумевший король.
Впрочем, едва ли эта позиция (хотя и гармонирующая с пассеистическими вкусами и мистическими настроениями молодого поэта) была намного более глубокой и прочувствованной, чем сравнительно недавняя “революционность”. Скорее это была эпатажная поза, порою самим же поэтом вышучивавшаяся. В письме к Анненскому-Кривичу от 2 октября 1906 года он пишет:
Что же касается поэмы, посвященной Наталье Владимировне (Н. В. Анненской – жене Кривича и сестре Штейна. – В. Ш.), то, продолжая Ваше сравнение с железной дорогой, я могу сказать, что все служащие забастовали и требуют увеличенья рабочего дня, глубокого сосредоточенья и замкнутой жизни, а я как монархист не хочу потакать бунтовщикам, уступая их желаньям. Впоследствии, когда я перейду в “Союз 17 октября”, может быть, дело двинется быстрее.
Но, вероятно, частью знакомых такого рода заявления принимались всерьез. Брюсов в письме, написанном в последних числах августа 1907 года, предлагая Гумилеву сотрудничество в газете “Столичное утро”, осторожно осведомляется, не противоречит ли “правым” взглядам молодого поэта участие в левой прессе. Так или иначе, Гумилев и в эти, и в последующие годы публиковался в изданиях самой разной ориентации – октябристском “Слове”, кадетской “Речи” (особенно активно), левой “Руси”, но не в черносотенных: они в принципе были закрыты для декадентов. А события 1905–1906 годов в основном прошли мимо него: он был слишком погружен в свою внутреннюю жизнь.
Но именно отчасти из-за политических событий Париж наполняется русскими литераторами, в том числе самыми прославленными деятелями “нового искусства”.
Бальмонт в 1905 году писал революционные стихи, в которых дошел до пределов плоскости и кровожадности, свойственных данному жанру: “Кто начал царствовать Ходынкой, тот кончит, став на эшафот…”, “Вспомните Францию! Вспомните звон гильотины!”.
В Великой Французской революции были светлые и были темные стороны. Красный террор с массовым убийством, с гильотиной, на которой погиб, между прочим, и Андрей Шенье, был самой темной из темных. Призывать его в Россию можно только или в последнем ослеплении, или в детской беспечности, не ведающей, что творит, —
увещевал друга Брюсов[36]. Но, когда “гильотина” стала явью, роли распределились совсем не так, как можно было ожидать. Пока же – с началом столыпинского умиротворения – сладкозвучный певец, попытавшийся стать революционным бардом, отправляется в эмиграцию, конечно, в “столицу мира” и поселяется “на тихой улице за Люксембургским садом” (А. Биск). Немедленно по прибытии в Париж Гумилев написал ему письмо с просьбой о встрече, но ответа не получил. Гордого юношу это оскорбило – от возможности прийти к Бальмонту с рекомендательным письмом Брюсова он отказывается. “Знаменитый поэт, который даже не считает нужным ответить начинающему поэту, сильно упал в моем мнении как человек”.
Зато (в конце декабря 1906-го или в самом начале января 1907-го) он наносит визит Мережковским, печально знаменитый визит, известный в разных описаниях.
Андрей Белый, “Между двух революций”:
Однажды сидели за чаем; я, Гиппиус; резкий звонок; я – в переднюю – двери открыть; бледный юноша, с глазами гуся, рот полуоткрыв, вздернув носик, в цилиндре, шарк – в дверь.
– “Вам кого?”
– “Вы… – дрожал с перепугу он, – Белый?”
– “Да!”
– “Вас, – он глазами тусклил, – я узнал”.
– “Вам – к кому?”
– “К Мережковскому, – с гордостью бросил он: с вызовом даже”.
Явилась тут Гиппиус; стащив цилиндр, он отчетливо шаркнул; и тускло,
немного гнусаво, сказал:
– “Гумилев”.
– “А – вам что?”
– “Я… – он мямлил. – Меня. Мне письмо. Дал вам. – Он спотыкался; и с силою вытолкнул: – Брюсов”.
<…>
– “Что вы?”
– Поэт из “Весов”.
Это вышло совсем не умно.
– “Боря – слышали?”
Тут я замялся; признаться – не слышал… – Вы не по адресу… Мы тут стихами не интересуемся… Дело пустое – стихи…
<…>
Гиппиус бросила:
– “Сами-то вы о чем пишете? Ну? О козлах, что ли?”
Мог бы ответить ей:
– “О попугаях!”
Дразнила беднягу, который преглупо стоял перед нею; впервые попавши в “Весы”, шел от чистого сердца – к поэтам же; в стриженной бобриком узкой головке, в волосиках русых, бесцветных, в едва шепелявящем голосе кто бы узнал скоро крупного мастера, опытного педагога?