Но уже в третьем-четвертом классе гимназии Гумилев предпочитает русскую и мировую классику, в том числе поэтическую. Называют “Песнь о Гайавате” Лонгфелло, “Неистового Роланда” Ариосто и “Песнь о старом мореходе” Кольриджа. Интерес к этим произведениям симптоматичен – в сущности, каждое из них воплощает существенную сторону будущей поэтики самого Гумилева. “Песнь о старом мореходе” он много лет спустя переведет на русский – и этому переводу суждено остаться непревзойденным.
Но пока что он читает эти произведения в чужих переводах – чьих же? “Гайавата” вышла в 1896 году в переложении И. Бунина, доныне считающемся классическим. Благодарности к переводчику Гумилев, впрочем, не испытывал. Подобно всем без исключения русским модернистам, он довольно высокомерно относился к поэзии Бунина (несмотря на ее явное для нас родство с его собственными исканиями) и вполне равнодушно – к его прозе. “Неистового Роланда” Гумилев читал, по всей вероятности, в прозаическом пересказе, изданном в 1892 году под редакцией В. Р. Зотова (единственный на тот момент поэтический перевод эпопеи Ариосто, причем неполный, вышел в 1832-м и принадлежит Семену Раичу, учителю Тютчева). Кольриджа Гумилев читал в переводе Ф. Миллера или А. Коринфского (с ним Гумилеву еще придется встретиться). Оба они были весьма посредственными стихотворцами, музыку подлинника передать, конечно, им было не под силу, но сюжет великой баллады не мог не врезаться в сознание юного поэта. Есть в стихах Гумилева следы чтения в отроческие годы и других великих эпических произведений.
…Я проиграл тебя, как Дамаянти
Когда-то проиграл безумный Наль.
Эти строки (из “Пятистопных ямбов”, 1913–1915) – неточность. Наль, герой индийской поэмы, переложенной на русский язык Жуковским, проигрывает в кости не свою возлюбленную Дамаянти, а свое царство – и вместе с Дамаянти отправляется в изгнание. Перед нами – типичный пример интерполяции в сознании прочтенного много лет назад, в детстве или отрочестве, текста. Еще один европейский автор, которого Гумилев по складу своей личности и интересов просто не мог обойти вниманием и который очевидно повлиял на его поэзию, – Мильтон (“Потерянный рай” и “Возвращенный рай”; Гумилев мог прочесть эти поэмы в переводе Н. А. Холодковского). Вообще с переводной классикой Гумилев знакомился по популярным во второй половине XIX века изданиям Н. И. Гербеля.
И конечно, русская классика, прежде всего Пушкин, Лермонтов, Жуковский. Относительно русских поэтов второй половины XIX века ясности нет. Утверждение Н. К. Чуковского об уничижительном отношении Гумилева ко всем им без исключения (кроме Тютчева) явно не соответствует действительности. Правда, русские модернисты вообще склонны были противопоставлять относительный “упадок” 1840–1880-х годов прекрасной пушкинской эпохе. Гумилев вполне разделял этот взгляд. В предисловии к книге А. К. Толстого, составленной в конце жизни по долгу службы, он так характеризовал эту эпоху:
…В сороковые годы… героический период русской поэзии, характеризуемый именами Пушкина и Лермонтова, закончился. Новое поколение поэтов, Толстой, Майков, Полонский, Фет, не обладало ни гением своих предшественников, ни широтой их поэтического кругозора. Современная им западная поэзия не оказала на них сколько-нибудь заметного влияния, ясность пушкинского стиха у них стала гладкостью, лермонтовский жар души – простой теплотой чувства.
В этом списке снисходительно охарактеризованных поэтов “нового поколения” нет не только Тютчева, но и Некрасова. Что до отношения Гумилева к последнему, то здесь у нас есть прямое свидетельство – ответ на анкету, предложенную в 1921 году ряду русских писателей Корнеем Чуковским (отцом Н. К. Чуковского). На первый вопрос – “Любите ли вы Некрасова?” многие из опрошенных (Вяч. Иванов, Кузмин, Клюев) ответили отрицательно. В любви к Некрасову признались (что не было неожиданностью) Блок и Ахматова. Ответ Гумилева очень близок к их ответам по тональности:
1. Любите ли вы стихотворения Некрасова?
– Да. Очень!
2. Какие стихи Некрасова вы считаете лучшими?
– Эпически-монументального склада: “Дядя Влас”, “Адмирал вдовец”, Генерал Федор Карлыч фон Штубе[13], описание Тарбагатая в “Саше”, Княгиня Трубецкая и др.
3. Как вы относитесь к стихотворческой технике Некрасова?
– Замечательно глубокое дыхание, власть над выбранным образом, замечательная фонетика, продолжающая Державина через голову Пушкина.
4. Не было ли в вашей жизни периода, когда его поэзия была для вас дороже поэзии Пушкина и Лермонтова?
– Юность: от 14–16 лет.
5. Как вы относились к Некрасову в детстве?
– Не знал почти, а что знал, то презирал из-за эстетизма[14].
6. Как относились вы к Некрасову в юности?
– Некрасов пробудил во мне мысль о возможности активного отношения личности к обществу. Пробудил интерес к революции.
7. Не оказал ли Некрасов влияния на ваше творчество?
– К несчастью, нет.
Судя по этой анкете, увлечение поэзией Некрасова (как и “интерес к революции”) относится уже к следующему – не петербургскому – периоду жизни.
Безусловно, в круг чтения юноши не могла не входить и русская классическая проза XIX века. Толстой, Достоевский, Тургенев не играли в его становлении такой роли, как у Ахматовой. Представление о прозе как о низшем, сравнительно с поэзией, роде литературы он сохранил до конца. Но у нас нет оснований подозревать Гумилева в недостаточном знакомстве с тем, что составляло основу духовной жизни образованного русского человека той поры. Герои и сюжеты отечественной классики часто фигурируют по крайней мере в его статьях (например, в “Жизни стиха” – “Затишье” Тургенева и “Идиот” Достоевского). Впрочем, кое-что можно разглядеть и в стихах, и в документальной прозе… Но об этом – в свое время.
Известно, что юный Николай, с таким пренебрежением относившийся к гимназическим занятиям, аккуратно конспектировал прочитанные книги и делал для отца “доклады о современной литературе”. Эти доклады были составной частью “литературно-музыкальных” вечеров, которые Дмитрий и Николай устраивали для Степана Яковлевича (собственно, это единственное свидетельство его сколько-нибудь активного и заинтересованного участия в воспитании сыновей). Отец с удовлетворением отмечал, что у младшего сына “хорошо поставлена речь”. Вероятно, это как-то утешало родителей на фоне его сомнительных гимназических успехов.
Культурные влияния, которые Николай Гумилев переживает в конце 1890-х, не ограничиваются чтением. Он регулярно посещает утренние (удешевленные) спектакли для гимназистов в столичных театрах – Мариинском, Александринском, Малом, или Суворинском[15]. Наряду с классикой (“Жизнь за царя”, Шекспир, Островский) репертуар этих спектаклей включал и кое-какие “декадентские” новинки (вроде “Затонувшего колокола” Гауптмана).
В эти годы у Гумилева появились друзья. По Лукницкому (основывавшемуся на рассказах матери), он был дружен со Львом Леманом, Владимиром Ласточкиным (сын нотариуса), Леонидом Чернецким (сын “обедневшей псковской помещицы”), Борисом Залшупиным (сын варшавского архитектора), Дмитрием Френкелем (сын врача), Федором Стевеном (сын начальника Кабинета Его Императорского Величества). Мальчики создали некое тайное общество неких “тугов (йогов-? – в рукописи Лукницкого неразборчиво) – душителей”, где Гумилев играл роль Брамы-Тамы (имя наверняка изобретено им самим)[16]. Собрания общества устраивались в людской, в заброшенном леднике, в пустом подвале – при свечах и в самой конспиративной обстановке. В Поповке он тоже играл со сверстниками в обычные для этого возраста игры – в ковбоев, индейцев, пиратов. Гумилев в этих играх принял на себя роль Нена-Саиба – вождя восстания сипаев в Индии. Еще он называл себя Надодом Красноглазым (героем одного из романов Буссенара) – пока в подтверждение кровожадности его не заставили откусить голову у живого карася. Мальчикам давали лошадей – и они упражнялись в верховой езде. Катание на лодке, поиски кладов… Идиллическое детство, любящие и состоятельные родители, тихая эпоха.