Одним из бессознательных способов добиваться расположения и одобрения было мое стремление сделать все, о чем меня просили те, для кого я выполняла работу или кого я любила, независимо от того, хотелось мне это делать или нет. В итоге результаты работы, как и следовало ожидать, оказывались хуже, чем если бы я сделала ее с настоящим энтузиазмом, а время от времени и вовсе неудовлетворительными.
Другой способ заключался в том, чтобы вкусно и обильно кормить окружающих. Каждые выходные я приносила с собой на Ферму столько еды, сколько хватило бы накормить маленькую армию, в течение целого месяца упорно пробивающуюся сквозь снежный буран, бушующий где-нибудь в России. Шура начал прибавлять в весе и, в конце концов, объявил, что пусть лучше у него живот прилипнет к спине, и попросил меня не готовить так много еды для него. Я указала ему на то, что он всегда съедает все, что я кладу ему на тарелку, на что он раздраженно ответил: «Я такой же жадный, как и человек, сидящий рядом со мной, так что пусть у меня на тарелке будет меньше искушающей меня еды».
- Ладно, - ответила я и приступила к объяснениям. - Дело в том, что я, как ты помнишь, наполовину еврейка, и еврейская кровь побуждает меня быть матерью согласно еврейским представлениям, не в плохом, конечно, смысле, а в смысле приготовления пищи для близких...
Шура резко оборвал меня: «Я хочу, чтобы моя порция стала меньше, хорошо?»
Я ответила, о'кей, извини, и умолкла.
Любовный треугольник, в который я втянулась, был благодатной почвой для чувства ненадежности и сомнений в самой себе. И мне частенько приходилось напоминать себе, что именно я и никто другой сделала этот выбор, что никакого принуждения и полуправды со стороны Шуры не было, он мало что скрыл от меня. Мы оба видели сложившуюся ситуацию, и это я убедила его разрешить мне играть такую роль, пообещав, что не заставлю его сожалеть об этом. Я была взрослой девочкой и сама несла ответственность за свои решения.
Но порой меня пронзала мысль о том, что я была лишь временной заменой, второсортной вещью, и тогда мое внутреннее «я», менее склонное слушаться ясных доводов разума, чем остальная часть меня, странным образом выплескивала свой гнев и страх, причем в самые неожиданные моменты и вопреки моему желанию избежать проявлений стресса.
Однажды вместе с Рут и Джорджем мы пошли в театр Беркли. Во время антракта, когда все зрители выстроились в очередь за закусками, которые продавались за прилавком в фойе театра, Шура спросил меня, не хотелось бы мне выпить кофе. Я пришла в полнейшее замешательство; этот простой вопрос разбрызгался в моем мозгу, как пятнышки краски на рисунках Джексона Поллока[62].
Я посмотрела на Шуру непонимающим взглядом и сказала: «Кофе. Я даже не знаю. Почему-то я чувствую себя абсолютно сбитой с толку, как бы не здесь, словно я где-то в другом месте». Он ответил мне ледяным взглядом - иначе не назовешь -и отошел. Через несколько минут он принес мне кофе, черный, как любил он сам, но не я. Сказал «вот», развернулся и снова ушел.
Я зашла за колонну, к горьким к безрадостным чувствам, выбравшим явно не подходящий момент, чтобы заявить о себе, добавилось еще и смущение. Горячий кофе пролился мне на руку, и я ощутила себя неловкой, нескладной и глупой. Все, о чем я могла подумать в тот момент, была мысль о том, что Шура даже не потрудился вспомнить, какой кофе я обычно пью; я не так много значила для него, чтобы он помнил такую малость. Я с трудом сделала вдох и стиснула зубы, чтобы не дать себе расплакаться. Неужели ты собираешься раскрыть себя таким невообразимым, ужасным способом прямо здесь, на виду у этих милых театралов, думала я про себя.
Мне и в голову не пришло, что я переживаю классический приступ тревоги и что рациональное осмысление моего состояния может оказаться бесполезным.
Когда мы возвращались на свои места перед началом второго акта, Шура не подал мне руки, как делал обычно. Как застывшая, я сидела рядом с ним и не могла придумать, как вернуть себе обычное спокойствие и чувство юмора.
Весь оставшийся вечер мы чувствовали напряжение и были подчеркнуто внимательны друг к другу. Ночью мы легли спиной друг к другу и заснули без ставших традиционными нежных слов и прикосновений.
Много позже я поняла, что Шура не был готов видеть меня в таком смятении да еще без предупреждения, в самом разгаре приятного вечера в театре. Я поклялась ему, что не буду играть роль жертвы и тем самым превращать его в мучителя, если он позволит мне войти в свою жизнь в это трудное и тревожное для него время. А там, в театре, я стала жертвой, прижавшись к стене, как беспризорный ребенок, с умоляющим взглядом, от которого Шуру прожгло чувство вины. Он стал холодным и отдалился от меня, не зная, что еще мог сделать.
Бывали дни, когда я чувствовала себя уязвимей, чем обычно, и с большей силой ощущала стену, которую воздвиг внутри себя Шура, а также легкую эмоциональную сдержанность. Я могла понять ее и согласиться с ней умом, но не сердцем. В этот момент чувство ущербности затопляло меня, уплотняя воздух между нами. Тогда Шура чаще всего отстранялся от меня, открытое выражение его лица сменялось защитной маской, а потом становилось жестким и холодным.
Эти инциденты обычно случались в начале выходных, а после проведенной вместе ночи я просыпалась с вновь обретенной смелостью и легкостью. На протяжении оставшихся до раннего понедельничного утра, когда я должна была ехать на работу, часов мы могли расслабиться и смеяться вместе.
Шура признавал свою склонность к молчаливому высокомерию и относился к ней критически. Однако я не считала эту его черту отталкивающей. Она придавала ему не только необходимую силу, но и, на мой взгляд, своеобразную аристократическую избранность, с какой рождаются многие дети, обладающие большими задатками. Чувство избранности сохраняется и у взрослых, если только ее не разрушит враждебность одноклассников в школе.
Кроме того, как я говорила Шуре, то, что он называет высокомерием, могло просто оказаться чем-то похожим на чувство собственного достоинства, и, если данная черта его характера не заставляет чувствовать остальных неполноценными людьми, а я никогда не видела, что бы такое случалось, то это чертовски замечательно - иметь ее.
В своей жизни я встретила достаточно много одаренных людей, чтобы понять, через что пришлось пройти большинству из них. В школе они были еще слишком малы, для того чтобы осознать, что, если ты выделяешься из общей массы благодаря своим способностям, то становишься врагом для одноклассников, если тебе не повезло и тебя не перевели в спецшколу, где учились такие же талантливые дети, как ты. Большинство из них были не настолько везучими. Травля в классе могла оставить след на всю жизнь. Повзрослев, такие дети либо продолжали подвергать свою речь цензуре, говорить неуверенно, избегая слов или фраз, которые могли обнаружить их интеллектуальное превосходство, или, подобно Келли, становились агрессивными, как неврастеники, задиристыми и даже шли на оскорбление людей, с которыми им приходилось иметь дело. И в том, и в другом случае они всегда чувствовали свое отличие от обыкновенных людей и жили в затаенном одиночестве, которое никогда от них не уходило.
Шура избежал обеих ловушек. К тому времени, когда я повстречала его, он как-то понял или решил для себя, что просто будет таким, какой он есть, не делая попыток спрятать какую-то сторону своего «я». Год за годом он приучал себя к терпению, отыскивая способы доходчиво объяснять своим студентам то знание, в области которого, как он хотел, они стали бы настоящими специалистами. По собственному признанию Шуры, он знал, что именно он должен был подобрать правильные слова. Если же студент чего-то не понимал, то это Шура считал своей неудачей; непонимание ученика означало, что он недостаточно хорошо учил его.
Но временами какая-то его часть становилась злобной, разочарованной, проявляя себя в такой форме, какую я не могла предугадать или подготовиться к ней. Когда это случилось впервые, я не почувствовала никакой тревоги.