— Надеюсь, он простит меня, учитывая обстоятельства. — Он сделал несколько больших глотков и предложил Флавии выпить с ним, но она отказалась. — Получается, — произнес Аргайл после некоторого колебания и яростно поскреб макушку, из чего Флавия заключила, что его терзают мрачные предчувствия, — что я еще больше укрепил вас в подозрениях. — Он умолк, и она вопросительно взглянула на него. — Я собирался сказать вам: для полной ясности мне необходимо побывать в Лондоне. Я думал лететь завтра.
Аргайл с надеждой смотрел на Флавию.
— Лучшего времени вы выбрать не могли, — с сарказмом заметила она, — особенно если принять во внимание, что Бирнес тоже собирается лететь в Лондон завтра вечером.
Аргайл никак не ожидал такого поворота и совсем загрустил. На полу стоял забытый стакан с граппой.
— Значит, мне лучше остаться?
— Да. Но поскольку завтра я сама улетаю в Англию и смогу там следить за каждым вашим шагом, то, пожалуй, вы можете лететь вместе со мной. Но учтите: шаг в сторону, и вы за решеткой. Я не шучу. И не исключаю того, что вы все равно там окажетесь, если против вас появятся улики. Ну что, согласны?
— Наверное. Благодарю за доверие.
— Ирония здесь неуместна. Я вам не доверяю. Хотя мне трудно поверить, что кто-то мог подделать картину и потом упустить ее так бездарно, как это сделали вы. Пока у вас есть только одно оправдание — ваша глупость. И если бы не крупное везение, вы бы уже давно сидели в тюрьме.
Случается, говоришь совсем не то, что думаешь. В словесных баталиях Флавия иногда забывалась, особенно когда была чем-нибудь раздражена или утомлена. Вот и сегодня она находилась не в лучшей форме, и даже природная доброта, обычно проглядывавшая сквозь ее грубоватый тон, вдруг куда-то исчезла.
Аргайл, не привыкший к подобному обращению, возмущенно воскликнул:
— Я думаю, нам следует кое-что прояснить! Я никогда не утверждал, будто в церкви Святой Варвары висела картина Рафаэля, и приехал в Рим лишь для того, чтобы проверить свои догадки. Я никогда не делал заявлений относительно этой картины и не брался ничего доказывать. И что бы с ней потом ни случилось, я к этому не имею никакого отношения. Запомните это. И именно я, а не вы первым заподозрил, что картина может быть подделкой. Если бы не моя диссертация, над которой вы так насмехаетесь, вы бы сейчас ломали в отчаянии руки, думая, что потеряли шедевр. И еще: у вас нет против меня никаких улик. Если бы они были, я бы уже давно сидел в тюрьме. Поэтому не нужно вести себя так, словно вы оказываете мне большую услугу. И последнее: в настоящий момент я нужен вам куда больше, чем вы мне. Если вы полагаете, что можете найти картину без меня, пожалуйста, вперед! Но вы не можете. А я не собираюсь помогать вам, если вы будете постоянно меня одергивать и разговаривать в оскорбительном тоне. Понятно?
В целом речь получилась хорошая. Позднее, лежа в постели и обдумывая, как можно было сказать лучше, Аргайл был потрясен своим красноречием. Все было изложено просто, ясно, без пустых эмоций. Он был очень доволен собой. У Аргайла редко возникал повод для праведного гнева, и, как правило, нужные слова для достойного ответа приходили к нему лишь минут через сорок после инцидента.
Еще приятнее было то, что его речь заставила умолкнуть не в меру разговорившуюся итальянку. Она привыкла к его мягким манерам и к тому, что его ярость обычно выражается недовольным взглядом или невнятным бормотанием. Флавия никак не предполагала в нем ораторского таланта, и внезапность его речи в сочетании с вложенным чувством захватила ее врасплох. Она долго и удивленно смотрела на молодого человека, потом, подавив искушение ответить такой же мощной эскападой, извинилась:
— Простите, у меня был тяжелый день. Мир? Обещаю больше не давать никаких оценок до тех пор, пока вас не оправдают.
Аргайл обошел комнату, зачем-то задернул шторы, захлопнул дверцы буфета и наконец, справившись с волнением, кивнул.
— Или пока не арестуют, — поправил он. — Ладно, мир. Когда мы улетаем?
— Самолет в семь тридцать. Я заеду за вами в половине седьмого.
— Так рано? Какой ужас!
— Привыкайте! — бросила она, вставая. — В итальянских тюрьмах поднимают в пять… Простите, — опомнилась она, — мне не следовало этого говорить.
ГЛАВА 11
Когда на следующее утро Флавия и Аргайл садились в самолет, Боттандо уже был на своем рабочем месте, чтобы Флавия не могла потом сказать, будто работает больше, чем он. Холодный рассветный сумрак несколько отрезвил его, и он уже не был уверен, что поступил правильно, разрешив ей взять с собой англичанина.
Зря он так легко позволил себя уговорить. В тот момент доводы Флавии показались генералу убедительными: она сказала, что у них нет абсолютно никаких улик и потому нужно предоставить Аргайлу некоторую свободу. Если он виновен, то обязательно это проявит, а если нет, то найдет оригинал картины или по крайней мере выяснит, что его вообще не существует, или докажет, что сгоревший портрет был настоящим. К тому же, как всегда, бестактно добавила Флавия, мы наделали уже столько ошибок, что еще одна не сделает погоды.
Об ошибках Боттандо яростно твердили газеты. Журналисты, узнав, что реставратор музея, один из главных свидетелей, был зарезан ножом, описывали события в самых зловещих тонах. Национальный музей переименовали в «Музей убийства». Когда генерал рассказал Томмазо об убийстве Манцони, тот не сумел скрыть крайнего огорчения — должно быть, решил, что следующим будет найден с ножом в спине он.
Сразу после случившейся катастрофы в Томмазо — видимо, вследствие шока — вдруг проглянули какая-то мягкость и неуверенность, и Боттандо даже почувствовал к нему нечто вроде симпатии, но длилось это совсем недолго — директор быстро пришел в себя и, словно сожалея о проявленной слабости, стал еще более нетерпимым и вспыльчивым. Более того, он на всю мощь задействовал свои дипломатические способности и, как профессиональный пловец ритмичными взмахами рассекает воду, так и Томмазо ритмично наносил удары по головам Боттандо, Спелло и всех членов злополучного комитета. В одной газете начали появляться статейки, в которых явно прослеживалась его рука.
Из всего этого Боттандо вынес для себя только одно — он уже слишком стар для подобных потрясений. Он прикинул соотношение сил. За него мог заступиться только министр обороны, а на противоположной стороне были газеты, министр культуры, министр внутренних дел и Томмазо. Министр финансов примет сторону того, кто предложит реальный способ вернуть деньги.
Если это вообще возможно. Насколько Боттандо понял, в контракте оговорено, что в случае, если картина окажется подделкой, продавец, то есть Эдвард Бирнес, обязан вернуть деньги. Убытки от утраты настоящей картины полностью ложились на карман государства. Доказать, что Рафаэль, проданный Бирнесом, являлся подделкой, теперь можно было только одним способом — предъявив настоящего.
Получалось, что карьера Боттандо и будущее его управления зависели от простого студента, который уже ошибся однажды и может ошибиться вновь и который может оказаться и поджигателем, и мошенником, подделывающим картины, и заговорщиком, и убийцей, и просто умалишенным. Боттандо подозревал, что в конце всей этой истории его ждет полное фиаско и, как результат, разжалование из генералов.
При этом ощущение, что он упустил какую-то очень важную деталь, продолжало неотступно преследовать его. Боттандо подолгу бродил по улицам, размышлял в своем любимом кресле, ворочался с боку на бок по ночам — все бесполезно. И чем упорнее он старался поймать ускользающее воспоминание, тем дальше оно отступало в глубины сознания. Боттандо пересмотрел множество материалов, перечитал личные дела всех сотрудников музея, прикидывая, что они могли знать о Морнэ, Бирнесе, Аргайле и обо всех, кто был хоть как-то связан с картиной.
В который раз он открыл дело Томмазо. «Кавалер Марко Оттавио Марио ди Бруно ди Томмазо. Родился 3 марта 1938 года. Отец — Джорджио Томмазо, умер в 1948 году в возрасте сорока двух лет. Мать — Елена Мария Марко, умерла в 1959 году в возрасте пятидесяти семи лет». Боттандо переписал данные в блокнот и устало вздохнул.