Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Поначалу их особо не слушали — ребячьи истории, ребячья болтовня.

И все же что-то в истории с дебилом не давало людям покоя. Очень уж это выпадало за рамки общепринятого, за рамки всей и всяческой благопристойности. Отзывало чем-то до странности постыдным и отвратительным. Как эта девчонка решилась завести шашни со слабоумным?

Потом народ припомнил, что девчонке как-никак тринадцать годов, рослая для своих лет, тоненькая, конечно, и худая, но уже вполне сформировавшаяся. Вдобавок ребятишки доносили и про то, что вроде бы видали кой-чего у моря — может, ничего там и не было, а, с другой стороны, может, и было. Короче говоря, вся округа пришла прямо-таки в неистовство.

Надо ее проучить. И Товита, зазнайку, тоже — чтоб навек запомнил.

А то важничает — я ль, не я ль. Мнит о себе незнамо как.

Девчонку, что связалась со слабоумным, надо проучить. Округа бурлила — только и разговору что о том, как это дело устроить, кто будет свидетелем, кто потолкует с отцом. Но пока раздумывали да рассуждали, времени прошло много — никто не горел желанием идти к Товиту, все его побаивались, и то сказать, черты лица у него слишком резкие, глаза слишком голубые и голос тоже слишком резкий — острый как нож, в общем, никто желанием не горел. К тому же, как показал допрос с пристрастием, ребятишек, которые, может, и видали что, а может, и нет, — таких ребятишек отыскалось немного, точнее, всего один мальчонка, и от роду бедняге было восемь лет; призванный к ответу, он тотчас ударился в рев и вконец заврался — нешто этакий свидетель докажет Товиту, что главная его жизненная гордость на самом деле с гнильцой, вроде как грязная тинистая яма. (Вся в мать, говорили в народе).

И вообще, история была чудная, слишком чудная, аккурат под статью об опеке подводит — такое за здорово живешь брякнуть боязно.

Тем временем молва все подогревала страсти: теперь, когда Товит приходил в поселок, люди становились к нему поближе, говорили нарочито громко да так и сыпали толстыми намеками. И ухмылялись. Он просто не мог не слышать и не мотать на ус.

И действительно, прекрасно слышал.

Слышал и не слышал.

Слышал.

И видел сны. И плакал во сне. Ему снилось, будто дочка повернула к нему свое белое лицо, исступленное и чумазое, и она не хотела отойти от него, цеплялась за него, хотела быть с ним, только с ним, и он поневоле привлек ее к себе. Она была горячая от слез, он баюкал ее: милая моя, дорогая, мы же одни в целом свете, только ты и я, ты — все мое достояние, ты одна согреваешь мне душу, — так он напевал, баюкая ее, и она вдруг уснула, голова отяжелела, и все тело стало тяжелым и теплым, как у младенца, ведь младенцы, они падают в теплый сон словно камни, — но для него это было недоступно, слишком давнее, слишком глубинное, где он теперь находится, где ищет? на каких тропинках? Все утрачено — осталось далеко-далеко позади, нереальное, обманное… А он здесь, взаперти с чужаком.

И он не слушал. Ухитрялся не слушать.

Но слышал.

И губы его побелели, стали жесткими, бескровными. Он взял кнутовище и пошел к морю. Прекрасный августовский день уже слегка дышал осенью, воздух был напоен пряными ароматами, горизонт будто ножом прорезан в густой морской синеве. Он совершенно точно знал, где нужно искать, потому что вышел едва ли не прямиком к мягкому белому клубку детских тел, сплетенных в объятии под сенью камышей, — без сомнения, они верили, что их прячет шапка-невидимка.

Отшвырнув дебила в сторону и прогнав его домой, он рывком поставил дочь на ноги — она сидела на песке и что-то чертила пальцем. Взял ее за плечо. И так они пошли через луга к дому. Глаза у Товита посветлели, стали прозрачными, как вода… Войдя в дом, он запер дверь на замок. И принялся охаживать дочь кнутовищем, бил долго, пока ее не вырвало. Но он и тут не остановился, продолжал бить. Под конец она лежала на полу белая как полотно и только икала, ей было нечем дышать, лицо уродливо распухло.

Он пристально всмотрелся в это распухшее, страшное детское лицо. Глаза неузнаваемо-чужие, горячечные. Изо рта стекала слюна и блевотина, но у нее больше не было сил блевать, она только икала и вздрагивала.

Тогда он отпер дверь и выволок ее во двор. Потом, дернув за руку, поставил на ноги и тычками погнал к земляному погребу, впихнул ее туда и запер. Изнутри донесся глухой и все же легкий звук падения, затем послышался шорох — словно какой-то маленький зверек подполз к двери и поскребся. А после настала тишина.

В погребе Турагрета пробыла ночь и еще целый день. Товит лишь сунул туда миску с водой. На следующий вечер он отпер дверь. Девчонка едва шевелилась — он видел только, как дневной свет блеснул между ресницами, в узкой щелке заплывших глаз. Попробовал поставить ее на ноги, но без поддержки она стоять не смогла, что-то пробормотала и опять рухнула ничком. Тогда он взял ее за плечи, она вся дрожала, как подбитая птица. Голова свесилась набок, глаз не открывает — они совершенно заплыли, превратились в узкие щелки, так что она была вовсе не похожа на себя, похожа скорее на этого, на полоумного, чем на себя, по правде-то еще много хуже, чем он, вдобавок из угла рта текло что-то вязко-белое. Он отнес ее в дом, уложил на кровать, отмыл и обработал ссадины. Она лежала и смотрела в пространство чужими заплывшими щелками глаз — когда он к ней прикасался, она стонала, но ни разу на него не посмотрела, чужие глаза-щелки были устремлены в пространство.

Неделю она пролежала пластом, он ходил за нею, как за малым ребенком, со всем тщанием и заботливостью. Но она так ни разу на него и не взглянула, смотрела в пространство и ничего не говорила, даже не отвечала, когда он к ней обращался, — он говорил негромко и мягко, пытался вспомнить и спеть какие-нибудь песни. Называл ее давними ласковыми именами. Сидел рядом, держал ее за руки и плакал над этими детскими руками: потом вспоминал, какому созданию эти руки принадлежат, и горло перехватывало — он был не в силах понять. Он целовал эти руки, пальчик за пальчиком, вглядывался в нее с невыразимым отчаянием и недоумением, пытаясь поймать ее взгляд, — но там не было объяснения, он не узнавал ее, она была другая, без взгляда, он плакал и пел, как безумец, только это не помогало, она оставалась другая. Распухшее лицо на подушке казалось старым и совершенно чужим, она не отвечала. Но тело у нее было если и не сильное, то гибкое и на диво выносливое; когда ровно неделю спустя отец вошел утром в комнату, ее там не оказалось — окно было распахнуто настежь, она сбежала. Конечно, первый этаж, но так или иначе шаг героический, ведь у нее все болит, кругом синяки и ссадины, и он понял, что она ушла, едва только смогла кое-как двигаться. Ушла очертя голову — оделась, но ничего с собой не взяла.

Он думал, что вряд ли когда-нибудь снова увидит ее. И даже помаленьку прикидывал, как быть, может, стоит ее поискать. Но мысли ворочались вяло, скованные странным оцепенением. Он вправду ничего не чувствовал, вообще ничего. А ведь трудно что-то делать, если не чувствуешь — если вправду ничего не чувствуешь, вообще ничего, если жизни вдруг как бы и нет. Он не верил, что она так поступит, у него даже мысли не возникало, что она способна так поступить — просто взять и уйти.

В этом было что-то до странности неожиданное, чужое. Что-то не так. Он не хотел такого конца. Такое ему даже в голову не приходило.

Ближе к вечеру он грузно сел за кухонный стол. Понимая, что все не так. Но не понимая, как с этим быть.

Девочка меж тем вернулась. Поздно вечером — на улице было холодно, сыро, небо вызвездило — она вошла в дом. Босая стояла в сенях и стучала зубами, растерявшийся, заплаканный ребенок. Товит посветил лампой ей в лицо. Потом поставил лампу на шкаф — в сенях был запертый на замок темный платяной шкаф, — свет падал вниз, прямо на нее.

Вот она, существо с той стороны, из-за порога — безымянное, неузнаваемое. Порождение мрака, человек из глины, и взгляд ее — зыбкая болотная муть.

15
{"b":"218217","o":1}