Литмир - Электронная Библиотека

Екатерина Ильинична – натура, как следует из вышесказанного, легкая, но далеко, в отличие от Сашки, не легкомысленная – скоро ко мне привязалась, а потому, отлично меня понимая, охотно давала мне поблажки и форы, будучи к тому же неизмеримо умнее своего супруга. На все мои рывки и припадки она отвечала уверенным и неизменным: «Разберемся» – и действительно всегда разбиралась.

Внешностью она пошла в бабку с материнской стороны, виденную мною на фотографии: со вздернутым носиком чуть-чуть лопаткой, русая; почти недоросток, но соразмерная, даже изящная, уютно-соблазнительная в своем сочетании детских плеч с круглыми просторными боками и задом цвета деревенского сливочного масла зимнего пахтанья.

Спасительным же своим характером Екатерина Ильинична походила прежде всего на отца – старого носастого карлика-инженера Илью Семеныча, человека на вид совершенно анекдотического, но доброго до недоуменных слез, расточительного до последней папироски, трудягу и горького пьяницу, пехотного старшего лейтенанта – из тех, чьей ледяной отваги некогда трепетали Прага и Будапешт, Бухарест и Берлин и тому подобные европейские населенные пункты. Он прозвал меня «зятек» с третьего визита; в нем, почти маскарадном иудее, таился истинно русский, коренной, нашенский человек – происхождением из податных сословий, мастер на все руки; то прозорливый невежда, то мудрый резонер, то веселый и милосердный силач – без малейших признаков того надменного ветхозаветного мрака, что, предположительно, издревле был растворен в его жилах. Тогда меня это совсем не изумило и не показалось хоть сколько-нибудь загадочным. Впрочем, я мало им интересовался. Зато он помогал нам чем только мог: к примеру, спустя всего полтора года после нашего бракосочетания ему удалось раздобыть для нас отдельную двухкомнатную квартиру, а до той поры нам была выделена и обмеблирована самая большая горница в той солидной, раннего образца трехкомнатной «сталинке», что была предоставлена Илье Семенычу еще в 1952 году в качестве награды за участие в какой-то «разработке оборонного значения», как это в прошлом именовалось.Мать Екатерины Ильиничны, Тамара Ивановна, урожденная Ревенко, была особой полной и высокой, из числа тех, кого в наших краях в насмешку кличут «куркули́хами» [7] . Обделенные в женских способностях даже к рядовому ведению домашних дел, «куркули́хи» скрывают это роковое обстоятельство за раздражительной показной суетой «по хозяйству», демонстративным, но безрезультатным скопидомством. Они кичатся своей мифической житейской мудростью, будучи на самом деле безалаберны и непрактичны. В особенности они горды своим будто бы знанием людей, отчего то напропалую хамят, то напропалую лебезят и заискивают, всякий раз прилагая эти методики обращения с ближними «с точностью до наоборот». Тамара Ивановна вовсе не была зла или бессердечна; но она была существом жалким, душевно всклокоченным и, можно сказать, беззащитным, несмотря на громадное красное лицо с гневными голубыми очами, – и потому повседневного вреда и неудобств от нее хватало с избытком. Она, к примеру, «защищала родную дочь от Колиных постоянных претензий», в упор не замечая того, что претенциозный будто бы Коля смирно сидел под Катиным башмачком 36-го размера, наслаждаясь вечным праздником будничной любви. Она создавала постоянный разор в жилище, угощала нас несъедобной дрянью, устраивала при нас скандалы до беспамятства усталому и, откровенно говоря, сильно нетрезвому Илье Семенычу; он отправлялся к себе на «номерное предприятие» к семи утра, вставая в пять, а возвращался не ранее восьми вечера; выпивал он уже в перерыв, а добрать успевал по пути домой. На исходе своих рабочих дней Илья Семеныч едва ли различал голос жены: валясь без ужина на кровать, он немедленно засыпал. Но по воскресеньям, если они не выпадали на пресловутый «конец месяца», блаженно сидя в кухне за рюмкой самодельной лимонной настойки, он приостанавливал нелепые сцены бедняжки Тамары Ивановны – своим собственным пением. Дело происходило таким образом: чтобы не показаться невежливым, Илья Семеныч медлил минут пять, а потом, с извинениями, пробирался в гостиную, где у книжного шкафа на особенном гвоздике висела покрытая темно-каштановым лаком трофейная мадьярская («таборная») гитара. Перехватив ее поудобнее, Илья Семеныч, безо всякой обычной настройки-преамбулы, чем часто злоупотребляют гитаристы-любители, извлекал из инструмента неописуемый по глубине проникновения аккорд – из тех, что ранят сердца, но тотчас же и вспрыскивают их горькой живой водой. Так начинался романс, некогда перенятый старшим лейтенантом Терлецким в «русском кабаре» не то Бухареста, не то, быть может, Берлина у знаменитого эмигрантского певца, имя которого Илья Семеныч не запомнил – а я и спустя десятилетия установить не смог, хотя и старался. Позже романс этот пел покойный Валерий Агафонов:

Ты сидишь у камина и смотришь с тоской, Как печально камин догорает…

Услыхав «подожди еще миг – и не станет огней…», Тамара Ивановна подпирала кулачищем щеку и застывала в раздумье – как все мы, она сразу же переносила какие угодно песенные слова о любви, разлуке, встречах и т. п. на самое себя. А при заключительном: «…а погаснет любовь – в сердце холод один, впереди лишь…» – начинала безутешно рыдать. Катя спрыгивала с моих колен – куда она усаживалась, несмотря на сердитые намеки матери касательно «неприличия», – бросалась к отцу и начинала целовать его в лысину, приговаривая: «Боже, маманя, какого же ты мужика себе оторвала! Ну не в коня же корм, ну не в коня, не в коня!..»

– Много ты понимаешь! – возмущенно вскрикивала Тамара Ивановна, покинув стул скорби и в свою очередь приступая к мужу. Все трое, слившись, т. с., в объятии, никогда не забывали и обо мне: и я непременно бывал схвачен, втиснут между матерью и дочерью, прислонен к отцу и также награжден поцелуями.– Сеанс внушения с катарсисом, – едва слышно произносила мне в самое ухо Катя, а Илья Семеныч торжественно предлагал «тяпнуть за милых дам».

После одного из таких вечеров русского романса я, несколько подвыпив и распустясь, поведал жене о своем безответном чувстве к Сашке Чумаковой, разумеется, подчеркнув, что дело это давнее и прошлое. Мудрая Катя, расстелив постель, уложила меня и, сняв шелковый китайский халатик, прилегла сама. Сообразив, наконец, что поведение мое оставляет желать лучшего, я примолк, а Катя, посмеиваясь, сказала:

– Эх, Коляша, не умеете вы (собирательное) этого.

– Чего «этого» мы не умеем – любить, что ли?

– Любить вы все умеете; дурное дело нехитрое. Вы как надо любить – не умеете. Не умеете с нами, девушками, обращаться.

– Ты хочешь сказать, что я по молодости лет просто не смог ее приговорить на палку ?! – На этих ее словах меня с головой окунуло в обычную инфантильную смесь нестерпимого стыда и столь же нестерпимой злобы.

– Коляш, ты же со мной хорошо знаком и знаешь, что подростковые выражения у меня другие: когда я была подростком, так уже не говорили. Я только от тебя этот оборотик впервые и услышала. Но мне это ваше «приговорить» очень даже в кайф. Только при чем здесь палка? На ответную любовь вы нас приговорить не можете, на любовь вы нас развести не в состоянии.

– А вы нас – можете?

– А я – тебя – могу. Завязали с обобщениями.

– Объясни.

– А вот это невозможно.

– Почему?– Ты не поймешь, потому что мы с тобой разнополые существа. Я знаю эту технику только в женском варианте и на женском языке, а на ваш язык она непереводима. Но могу показать. Хочешь?..

К чему скрывать, – сеанс продолжался. Лента безостановочно крутилась, но я с Катиной помощью всё же ухитрился ненадолго выскочить из зала.

Всё шло недурно: я сидел в своей вечной «Молодi», а Катя переходила на третий курс медицинского института. Однако уже в ноябре 1977 года состоялся наш отъезд за границу – по израильской, единственно доступной в те годы визе. Этой разительной и для многих неожиданной перемене предшествовали следующие обстоятельства, как обычно у меня, связанные с Сашкой.

8
{"b":"217886","o":1}