Литмир - Электронная Библиотека

Эта достаточно обширная, наверняка исполненная прекрасных Сашкиных сочинений тысячедневная область нашего общения для меня – немая. Она не только бессловесная, но и беззвучная. Я ее не слышу. И это лишь подтверждает сказанное мной прежде.Как теперь я понимаю, единственным для меня способом внутренне примириться с непереносимым фактом существования Сашкиных стихотворений, число которых всё же понемногу возрастало, было добиться того, чтобы эти стихи стали и моими тоже, вместе с автором их, и/или чтобы она переучилась, стала бы писать – пускай и лучше моего, – но так, как я, по моему́, в пределах моих норм. И в этом отношении я уж постарался, как мог; благо Сашка считала меня, шарлатана, несомненным знатоком и специалистом в области изящной словесности. Последствий долго дожидаться не пришлось. Своими постоянными поучениями и критическими этюдами я наверняка способствовал тому, что в Сашке, бывшей по природе своей почти лишенной оборонительных рубежей против козней демона неуверенности, тронулась и пошла эта губительная работа – и вскоре стихов не стало вовсе.

– Сашка, что ты написала? Почитай, – от случая к случаю заводил я этот, своего рода проверочный разговор.

– Ничего.

– Ох, врешь! Не может такого быть.Но Сашка лишь молча смотрела на меня – со своим особенным, мне предназначенным выражением сердитого упрямства, что в сочетании с так называемым ангельским, неправдоподобно персиковым цветом ее ланит оказывало на меня самое неподходящее воздействие: я начинал усмехаться. Тогда взгляд Сашки становился испепеляющим, но так как я давно уже был спалён ею дотла, то никаких дополнительных изменений со мной не происходило.

Меня не учили отображать на письме красоту, а в особенности девическую прелесть: я – средней руки журналист, бывший сотрудник отдела культуры и искусства районной газеты, что издавалась в г…ове на малороссийском наречии (наречия этого я так никогда толком не усвоил, и материалы мои правил наш ответственный секретарь, некто Борис Моисеевич Фурман).

Впрочем, прежде я довольно много читал. Но вот уже более тридцати лет, почти совершенно оставив художественную прозу (за исключением пушкинских повестей, а также «Войны и мира» Л.Н. Толстого, книги, которая всегда была для меня чем-то вроде Священного Писания пополам с Брокгаузом и Ефроном), – я сперва вовсе не прикасался ни к чему печатному, кроме периодики, а впоследствии сосредоточился на мемуарной, церковно-исторической и даже кое-какой богословской литературе. Особенно я увлекся старинными гимназическими учебниками по всеобщей и русской истории, целая стопка которых мне однажды досталась даром. Всё это вместе взятое в какой-то степени определяет стиль этих заметок: ведь своей писательской манеры, пускай хотя бы даже заимствованной, эпигонской, у меня нет и взяться ей неоткуда.

Начиная со второй половины 70-х годов прошлого века, т. е. будучи в эмиграции, о чем пойдет речь в дальнейшем, я сотрудничаю на постоянной основе с несколькими зарубежными радиовещательными корпорациями, газетами и журналами, где, конечно, мне приходилось – и приходится – описывать не красоту, но именно бессчетные советско-российские уродства. При этом вот уже в который раз я прилагаю здесь к А.Ф. Чумаковой понятие красоты, что некоторым образом автора обязывает. Вещественных доказательств тому я никаких привести не имею: в моем распоряжении нет ее подходящей случаю фотографии, а если что недавно и нашлось, я наверняка не стал бы прилагать ее снимок к этим заметкам. Зато еще живы сторонние свидетели и очевидцы, не единожды встречавшие А.Ф. Чумакову; позже я, возможно, укажу на одного из них.

– Всё гибнет, – произнес, после длительной паузы, наиболее недавний свидетель, при этом восхищенно глядя в Сашкины вечно испытующие, веселые, разбойные глаза. Их раек был составлен из множества кристаллических гранул-инкрустаций в виде трех неслиянных оттенков: серого, прибрежной «марины» и преимущественного изумрудного. – Всё гибнет, всё гибнет в неравной борьбе.Гибнет в неравной борьбе. Право, мне лучше не сказать.

Глаза глазами, но мне, пожалуй, следовало бы, пусть обиняками, а всё же упомянуть о ее грудях, плечах, ляжках, ягодицах. Но в том-то и загвоздка, что обо всем этом я не знал тогда практически ничего; Сашка не только не позволяла мне настоящих объятий и касаний, но каким-то непостижимым образом ускользала даже от лицезрения в упор; у нее был свой метод поворота от ворот, и не один, а множество – множество последовательных исчезновений с того места, в котором она только что пребывала, и возвращений на него же, тогда как руки мои еще оставались там, где она вот сейчас! – была; была – и нет ее; это шло каруселью, а вернее, по не вдруг заметной спирали; она занималась гимнастикой – не спорю; но ведь и я не был до такой степени неуклюж; впрочем, и настигнув ее, как это раз-другой с нами случалось, – о победе не было и помину: ибо тотчас же начинался этот ее будто бы горестный, обреченный и безнадежный, но и неотвратимый, истребительный, безостановочный, размыкающий весь мой телесный состав шепот-лепет: Колечка, не надо, не надо, не надо, ну не надо, милый, ну я не хочу так, так плохо, не надо так, не надо – покуда не ослабевали на ней наложенные мною путы и весь я не обмирал от страшной, парализующей, ни возрасту моему, ни обыкновению, ни натуре моей не свойственной, убивающей всякую похоть жалости, чей сокрушительный накат пугал меня до дрожи, до того, что я принимался стучать зубами. После чего меня иногда поглаживали по голове и целовали в щеку, приговаривая: Колька, ну что ты? ну чего ты? – а я, с трудом приходя в себя, лишь слабо отмахивался. В последнее же горячее свидание мне удалось заманить Сашку в давно отмеченный мною подъезд и во втором этаже усадить ее на глубокий подоконник, размещенный на идеальном с точки зрения моих интересов уровне от многоцветного, но давно не мытого и холодного керамического пола, настланного, как указывала на то особая угловая плитка, в 1916 году – т. е. мы невольно посетили это строение в дни его полувекового юбилея. Заманить ее, усадить, почти уложить, раздвинуть ей коленки и – потерять наконец-то слух на эти пустые бабские слова, на этот крепкий и лепкий ее заговор. Не задаваясь больше никакими вопросами, я молча рванулся вперед – и тогда мне немедленно объявили, что меня не любят. Или того хуже: любят – не меня.

Разумеется, и на это не следовало обращать внимания – таково известное правило; но распространить его на Сашку я всё равно бы не смог. Поэтому полная правда состоит в том, что воздействие Сашкиных увещаний вовсе не заключалось в развитии во мне лучших, т. наз. сублимированных чувств, идущих на смену низкой страсти. Чувства мои к Сашке – оставались теми же снизу доверху; они всегда шли сплошь, неустанно виясь и заплетаясь; но возносимая ею молитва запрещения – а никак иначе нельзя понимать ее заклинающие глаголы – разила меня, как всякую иную нечистую силу, т. е. лишая меня именно силы , но оставляя лицом к лицу с присущей мне изначально нечистотой, явленной воочию: на второй-третьей минуте этих молитвословий и ускользаний Сашкин (или, быть может, мой?) ангел-хранитель давал мне видеть себя самого со стороны; он мне являл не душевную мою пакость, чего бы я всё равно не понял, – да и не было у меня никогда никакой души – один перегретый пар. Я видел себя в теле. И поневоле глядя на это копошащееся во тьме, источающее смрад, суетливое, гадкое и робкое существо, – что иное мог я ощутить к нему (т. е. к себе), кроме брезгливости и глумливого омерзения? – только это. Какие же претензии к девушке могли быть у подобного существа? – ни малейших. Пуще того. Эти обереги , эти призоры очес , некогда преградившие мне пути к Сашкиным стыдным местам, сохранили определенное влияние на всю мою дальнейшую жизнь – в том, что относится до бессознательной человеческой готовности к непрерывному самоуважению и доброжелательному снисхождению к собственным качествам. Именно непрерывность, автоматизм этой сохраняющей жизнь готовности были для меня – утрачены: я так никогда и не позабыл до конца увиденного от тогдашнего Ангела Сашки Чумаковой.

3
{"b":"217886","o":1}