В последний раз – после чего наступил длительный перерыв – я увидел Сашку летом 1972 года: Александра Федоровна Кандаурова приехала навестить родителей и подруг. В один из субботних вечеров наш местный клуб кинолюбителей устроил торжественный показ в некотором смысле запретного и потому всем отлично известного фильма покойного А.А. Тарковского «Солярис», экранизации замечательной – и много более хитроумной, чем я мог в те дни предположить – книги покойного же Станислава Лема.
Этот язвительный львовский уроженец кое-что знал – и своим знанием осторожно поделился с теми из читателей, у кого, по-евангельски выражаясь, имеются уши, чтобы слышать. Всем прочим оставалась рядовая тогдашняя научно-фантастическая пошлость: полеты к звездам, самоотверженные исследователи космоса и всемогущий живой океан-студень, способный, проникая в сферы подсознательного этих исследователей, материализовывать утаенное их содержимое, что приводит к сентиментальным трагедиям.
На экране же всё это было необычайно беспомощно и скучно [6] .
По окончании сеанса Сашка подошла ко мне первой и назвала «чудиком». Она стояла передо мною, мешая желающим покинуть зал, но я – продолжал занимать свой откидной стул в четвертом ряду, не имея намерения больше подчиняться ее правилам.
– Почему ты не здороваешься? – И по всему было видно, что она этого действительно не понимала.Взрослый двадцатитрехлетний газетчик в настоящих английских штиблетах Lotus и порядочном, также западноевропейском, костюме – я был совсем недурен собой и неплохо устроен по службе. Но при всем этом я, как уже говорилось, до последней капли клеточной воды состоял из субстанции, предназначенной в основе своей для Сашки Чумаковой – но ею отвергнутой. Я бы даже осмелился сказать – извергнутой, т. к. не могла же эта моя страсть не вобраться, не пробраться, не забраться в нее – сквозь поры или с воздухом в носоглотку – наподобие мельчайшей взвеси или невидимого излучения, потока корпускулярных частиц. И Сашка оказалась не то чтобы непроницаемой для этого потока, но как раз чересчур проницаемой, слишком прозрачной. Она, выставив меня – Усова-прежнего, Усова-материального, – из жизненных своих пределов, всё же попустила мною излученному – или, точнее, от меня исходящему, – пройти ее насквозь, казалось, ничего в ней не потревожив. Но едкость вошедшего в нее была уж очень высока – я уж знаю, о чем говорю, – так что пусть ничтожный, но, как видно, достаточный для всего того последующего, что с нами потом приключилось, процент Сашкиного естества был этим излучением на исходе все-таки с собою захвачен – и, т. с., на обратном пути занесен в меня. При этом нечто, Н.Н. Усову принадлежащее, – закрепилось в ней, в ее тканях и косточках. Следовательно, мы с Сашкой в некотором роде стали единой плотью – как становятся ею, согласно христианской церковной догме, жених и невеста после совершения над ними т. наз. таинства браковенчания.
Я поздоровался, сославшись на то, что не узнал ее сразу: она стала уж очень, недопустимо мила . Сашка жалостливо, но и не скрывая того, что польщена моей констатацией, вновь определила меня как «чудика» – и поинтересовалась, понравился ли мне фильм. Я, в свою очередь, спросил, читала ли она самое книгу.
– Нет; но киноязык не тождествен языку литературы; я считаю, что фильм великолепен: в нем столько пластики, Тарковский мыслит изображением.
– Саша, ты уже выросла и всё-всё узнала? У тебя стал богатый внутренний мир, да?
– Я, Коля, конечно, понимаю, что тебе было легче со мной беседовать и навязывать свою точку зрения, когда я была девочкой с Красной Баварии.
– Ну, девочкой я тебя как-то не застал. А «Солярис» ты всё же прочти, не пожалеешь.
– У меня, Колечка, есть на очереди много других книг, которые надо бы прочитать, а всё не удается. Но я тебе, как всегда, благодарна за помощь, правда-правда.
– Не серчай понапрасну.– Я не сержусь – и рада тебя видеть. Я ж тебя знаю, Колька… Как ты вообще?
Ответа она не ждала. А мне хотелось бы дать ей исчерпывающий ответ, последовательно опровергая и уничижая, доводя до абсурда каждое ее слово, – сказать, что она меня не знает; что я не мазохист – и потому не рад, не рад, не рад! ее видеть; что «вообще» я мог бы в частности изложить ей, «как я», если бы это имело хоть какой-нибудь смысл, цену или значение.
– Вообще у меня всё по делу .
Она облегченно вздохнула – и принялась, соблюдая похвальную осторожность, рассказывать мне всяческие необязательности о своей жизни, но даже этого немногого знать о ней я не желал, да мне и не требовались никакие ее рассказы.Последнее требует пояснений. Дело заключалось в том, что сведения об А.Ф. Чумаковой-Кандауровой поступали ко мне бесперебойно, причем как раз на киноязыке, о котором Сашка чуть было не затеяла порассуждать. Безо всякой зависимости от моего воления, в крохотном прямоугольном затемненном помещении, расположенном во мне на уровне дыхательного горла, – велся круглосуточный показ ослепительно-яркой, цветной, но хотя бы немой документальной ленты из жизни Александры Федоровны. Я мог бы присутствовать на киносеансе во всякое мгновение, однако имел и осуществимое – с некоторым трудом – право этого не делать, не глядеть , каковым правом я постепенно и научился пользоваться. То, что не однажды довелось мне увидеть на экранчике размером с этикетку спичечного коробка, – с трогательной шаловливой застенчивостью, но и в самозабвении страсти А.Ф. Чумакова окружала нежным вниманием своих уст тела моих старших коллег-журналистов, – вынудило меня к сугубой осторожности; здесь уж инстинкт самосохранения сработал безошибочно, в противном случае мне пришлось бы совсем худо. Так или иначе, но по доброй воле я больше не рискнул посетить этот мой внутриутробный кинотеатр. Мне было дано понять, что сеанс продолжается и продолжится вечно, да уж как-то я к этому притерпелся, хотя двери в зал – я был и об этом осведомлен, – постоянно оставались полуоткрытыми. И я старался держаться от них подальше.
Однако выходящая оттуда мерцающая световая полоска значительно потускнела и в показе вроде бы наступил перерыв, когда в 1974 году я познакомился с Екатериной Ильиничной Терлецкой. По прошествии трех-четырех месяцев ухаживания, завершившегося, разумеется, близостью, я сделал ей предложение, которое было принято. Моя невеста была младше меня восемью годами и к тому же – девица (!), хотя и не без некоторого озорного интимного опыта, в чем я однажды заставил ее признаться. От нее я впервые услышал сакраментальную формулу: «Бывает, что проще дать, чем долго и нудно объяснять – почему нет». Упоминаю здесь об этом не потому, что стремлюсь к модным теперь эротическим деталям, но в согласии с моим пониманием справедливости: я убежден, что жизнь Кати Терлецкой заслуживает, с точки зрения объективной ее ценности, ничуть не меньшего внимания и даже почтения, чем жизнь Сашки Чумаковой; просто я как биограф ни на что иное не гожусь за пределами Сашкиной биографии и не могу сказать ничего вразумительного даже о своей собственной жене.
Если уж здесь зашла речь о супружестве, замечу, что Катя обладала великим женским даром – даром будничной любви. Распространенная выдумка настаивает, что главным является именно т. наз. «праздник любви» и мужчины соблазняются этой праздничностью, они безудержно влекутся к ней, разваливая семьи. Мне трудно предположить, откуда пошла эта чушь и почему она так закрепилась на нашем обиходном уровне. Возможно, ее навязали женщины, лишенные дарa будничной любви, – а таковых большинство, – поскольку дар будничной любви – это немалая редкость. Лишь немногим из нас довелось испытать его, не побоюсь этого слова, магию на самих себе. Но мне повезло. Я познал этот великий, ненарушимый покой – без «праздничных» будто бы зигзагов, при отсутствии постоянной «праздничной» боязни, что торжества вот-вот подойдут к концу и что устроительницу «праздника» следует достойно вознаградить за ее старания. Носительницы дара будничной любви никогда не становятся «кухарками», «уборщицами», «няньками» или, напротив, «любовницами» – но приобретают полную, абсолютную власть над своими мужьями; их не только никогда не бросают – им даже никогда по-настоящему не изменяют. Они же несут свой дар с легкостью, истинно по-царски, по-моцартиански, а вокруг – бурлит злобствующая чернь и сальери женского рода оскорблено удивляются: да чем она его приворожила?Такова была Екатерина Ильинична Терлецкая – моя жена Kатя Усова. Стыдно признаться, но за тридцать лет брака (!) я не знал интимно более ни одной женщины, кроме нее: никого и ничего другого мне просто ни разу не понадобилось.