В продолжение всей недели, в которую она вела эту жизнь, чувство это росло с каждым днем. И счастье приобщиться или сообщиться, как радостно играя этим словом говорила ей Аграфена Ивановна, представлялось ей столь великим, что ей казалось, что она не доживет до этого блаженного воскресенья.
Но счастливый день наступил, и когда Наташа в это памятное для нее воскресенье, в белом кисейном платье, вернулась от причастия, она в первый раз после многих месяцев почувствовала себя спокойною и не тяготящеюся жизнью, которая ей предстояла.
Приезжавший в этот день доктор осмотрел Наташу и велел продолжать те последние порошки, которые он прописал две недели тому назад.
— Непременно продолжать утром и вечером, — сказал он, видимо сам добросовестно-довольный своим успехом. — Только, пожалуста, аккуратнее. Будьте покойны, графиня, — сказал шутливо доктор, в мякоть руки ловко подхватывая золотой, — скоро опять запоет и зарезвится. Очень, очень ей в пользу последнее лекарство. Она очень посвежела.
Графиня посмотрела на ногти и поплевала, о веселым лицом возвращаясь в гостиную.
XVIII.
В начале июля в Москве распространялись всё более и более тревожные слухи о ходе войны: говорили о воззвании государя к народу, о приезде самого государя из армии в Москву. И так как до 11-го июля манифест и воззвание не были получены, то о них и о положении России ходили преувеличенные слухи. Говорили, что государь уезжает потому, что армия в опасности, говорили, что Смоленск сдан, что у Наполеона миллион войска и что только чудо может спасти Россию.
11-го июля, в субботу, был получен манифест, но еще не напечатан; и Пьер, бывший у Ростовых, обещал на другой день, в воскресенье, приехать обедать и привезти манифест и воззвание, которые он достанет у графа Растопчина.
В это воскресенье Ростовы по обыкновению поехали к обедне в домовую церковь Разумовских. Был жаркий, июльский день. Уже в 10 часов, когда Ростовы выходили из кареты перед церковью, в жарком воздухе, в криках разносчиков, в ярких и светлых летних платьях толпы, в запыленных листьях дерев бульвара, в звуках музыки и белых панталонах прошедшего на развод батальона, в громе мостовой и ярком блеске жаркого солнца, было то летнее томление, довольство и недовольство настоящим, которое особенно резко чувствуется в ясный жаркий день в городе. В церкви Разумовских была вся знать московская, все знакомые Ростовых (в этот год, как бы ожидая чего-то, очень много богатых семей, обыкновенно разъезжающихся по деревням, остались в городе). Проходя подле матери, позади ливрейного лакея, раздвигавшего толпу, Наташа услыхала голос молодого человека, слишком громким шопотом говорившего о ней:
— Это Ростова, та самая.
— Как похудела, а всё-таки хороша! — Она слышала, или ей показалось, что были упомянуты имена Курагина и Болконского. Впрочем ей всегда это казалось. Ей всегда казалось, что все, глядя на нее, только и думают о том, чтό с ней случилось. Страдая и замирая в душе, как всегда в толпе, Наташа шла в своем лиловом, шелковом, с черными кружевами платье, так, как умеют ходить женщины, — тем спокойнее и величавее, чем больнее и стыднее у ней было на душе. Она знала и не ошибалась, что она хороша, но это теперь не радовало ее как прежде. Напротив, это мучило ее больше всего в последнее время, и в особенности в этот яркий, жаркий летний день в городе. «Еще воскресенье, еще неделя», говорила она себе, вспоминая как она была тут в то воскресенье, «и всё та же жизнь без жизни, и всё те же условия, в которых так легко бывало жить прежде. Хороша, молода, и, я знаю, что теперь добра, прежде я была дурная, а теперь я добра, я знаю», — думала она, — «а так даром, ни для кого, проходят лучшие, лучшие годы». Она стала подле матери и перекивнулась с близко стоявшими знакомыми. Наташа по привычке рассмотрела туалеты дам, осудила tenue [49]и неприличный способ креститься рукой на малом пространстве одной близко стоявшей дамы, опять с досадой подумала о том, что про нее судят, что и она судит, и вдруг, услыхав звуки службы, ужаснулась своей мерзости, ужаснулась тому, что прежняя чистота опять потеряна ею.
Благообразный, чистый старичок служил с тою кроткою торжественностью, которая так величаво, успокоительно действует на души молящихся. Царские двери затворились, медленно задернулась завеса, таинственный, тихий голос произнес что-то оттуда. Непонятные для нее самой слезы стояли в груди Наташи, и радостное и томительное чувство волновало ее.
«Научи меня, чтό мне делать, как мне быть с моей жизнью, как мне исправиться навсегда, навсегда!...» думала она.
Дьякон вышел на амвон, выправил, широко отставив большой палец, свои длинные волосы из-под стихаря и. положив на груди крест, громко и торжественно стал читать слова молитвы:
— «Миром Господу помолимся».
— Миром, все вместе, без различия сословий, без вражды, а соединенные братскою любовью — будем молиться», думала Наташа.
— «О свышнем мире и о спасении душ наших!»
« О мире ангелов и душ всех бестелесных существ, которые живут над нами», молилась Наташа.
Когда молились за воинство, она вспомнила брата и Денисова. Когда молились за плавающих и путешествующих, она вспомнила князя Андрея и молилась за него, и молилась за то, чтобы Бог простил ей то зло. которое она ему сделала. Когда молились за любящих нас, она молилась о своих домашних: об отце, матери, Соне, в первый раз теперь понимая всю свою вину перед ними и чувствуя всю силу своей любви к ним. Когда молились о ненавидящих нас, она придумала себе врагов и ненавидящих для того, чтобы молиться за них. Она причисляла к врагам кредиторов и всех тех, которые имели дело с ее отцом, и всякий раз, при мысли о врагах и ненавидящих, она вспоминала Анатоля, сделавшего ей столько зла, и хотя он не был ненавидящий, она радостно молилась за него, как за врага. Только на молитве она чувствовала себя в силах ясно и спокойно вспоминать и о князе Андрее и об Анатоле, как о людях, к которым чувства ее уничтожались в сравнении с ее чувством страха и благоговения к Богу. Когда молились за царскую фамилию и за синод, она особенно низко кланялась и крестилась, говоря себе, что ежели она не понимает, она не может сомневаться, и всё-таки любит правительствующий синод и молится за него.
Окончив ектенью, дьякон перекрестил вокруг груди орарь и произнес:
― «Сами себя и живот наш Христу Богу предадим».
«Сами себя Богу предадим» повторила в своей душе Наташа. «Боже мой, предаю себя Твоей воле», думала она. «Ничего нe хочу, не желаю; научи меня, чтò мне делать, как употребить свою волю! Да возьми же меня, возьми меня!» с умиленным нетерпением в душе говорила Наташа, не крестясь, опустив свои тонкие руки и как будто ожидая, что вот-вот невидимая сила возьмет ее и избавит от себя, от своих сожалений. желаний, укоров, надежд и пороков.
Графиня несколько раз во время службы оглядывалась на умиленное, с блестящими глазами, лицо своей дочери и молилась Богу о том. чтоб Он помог ей.
Неожиданно, в середине и не в порядке службы, который Наташа хорошо знала, дьячек вынес скамеечку, ту самую, на которой читались коленопреклонные молитвы в Троицын день, и поставил ее перед царскими дверьми. Священник вышел в своей лиловой, бархатной скуфье, оправил волосы и с усилием стал на колена. Все сделали то же, и с недоумением смотрели друг на друга. Это была молитва, только что полученная из Синода, молитва о спасении России от вражеского нашествия.
— «Господи Боже сил. Боже спасения нашего» — начал священник тем ясным, ненапыщенным и кротким голосом, которым читают только одни духовные славянские чтецы, и который так неотразимо действует на русское сердце.
«Господи Боже сил. Боже спасения нашего! Призри ныне в милостях и щедротах на смиренныя люди Твоя, и человеколюбно услыши, и пощади, и помилуй нас. Се враг смущаяй землю Твою и хотяй положити вселенную всю пусту, восста на ны: се люди беззаконнии собрашася, еже погубити достояние Твое, разорити честный Иерусалим Твой, возлюбленную Твою Россию: осквернити храмы Твои, раскопати алтари и поругатися Святыне нашей. Доколе. Господи, доколе грешницы восхвалятся? Доколе употребити имать законопреступный власть?