Алешин поморщился, налил полфужера минеральной и залпом выпил. Тут же закурил сигарету и отправился на кухню.
Жена стояла возле окна и резала на доске овощи.
«Опять рагу, – тоскливо подумал Алешин. – Нет, она в самом деле ненормальная – брезговать мясом… Сказать? Нет, от ее „если надо“… и так тошно».
Дар улыбнулась мужу:
— Я купила два арбуза. Они в холодильнике.
Алешин немного оттаял душой, присел на скамеечку возле раковины мойки.
— Ты знаешь, – сказал он, разглядывая гирлянды освещенных окон соседнего дома. – Меня этот Меликов доводит до белого каления. Он все‑таки копает под меня. Его бесит мое профессорство. Бездарность любой прогресс, любое продвижение воспринимает как отклонение от нормы. Да, да! Бездарность всегда считает себя нормой. Эталоном! Больше того государственным стандартом…
— Опять ты кричишь, – заметила Дар. – Я же тебе говорила: не обращай внимания. Твое дело – заниматься наукой. А у вас поединок самолюбии.
— Много ты понимаешь, – озлился Алешин. – Я сегодня зашел к нему насчет своей монографии. А он мне с ухмылочкой: «Трудную стезю вы себе выбрали, Геннадий Матвеевич. Массы нынче обольщены идеей профессора Шкловского об уникальности нашей цивилизации. Ваша же концепция…» Тут я ему: «Концепция не моя, дорогой коллега. Она Джордано Бруно принадлежит».
— Можно было Анаксагора назвать. Или школу Эпикура, – сказала Дар. Они ведь раньше провидели.
— Эпикур, – фыркнул Алешин. – Да Меликов и о Гомере в жизни не слыхал. Он знает только, что такое свинья и как ее подложить.
— Если хочешь, я помогу тебе, – сказала жена, нарезая кубиками картошку.
Чтобы не выругаться, Алешин выскочил из кухни. Уже не таясь, открыл бар и выпил еще полфужера коньяку. Захотелось что‑нибудь съесть. Он опять пошел на кухню, мысленно постанывая, как от зубной боли: «Сколько можно повторять эти унизительные „если надо“, „если хочешь“… С одной стороны, собачья преданность, с другом – осточертевшая игра в „звездную девочку“, высшее существо. Как я только терплю…»
— Хочешь, я позвоню Шкловскому? – спросила Дар, когда он выудил из банки маслину и бросил ее в рот. – Прямо сейчас позвоню и все ему объясню. Ну, в общем, что ты прав.
Алешин от неожиданности чуть не подавился.
— Бред! Чушь собачья! Паранойя! – закричал он, выплюнув косточку. Твои сказки хороши только для постели! Для по–сте‑ли! Уже сто раз говорено: не вмешивай в серьезные дела свой бредни. Что ты ему скажешь?! Где доказательства в конце концов? Ты можешь хоть что‑нибудь доказать? Ему, мне?
Дар побледнела, отложила картошку. Лицо ее исказилось.
— Не могу, – тихо ответила она. – Нельзя. Я же говорила тебе – почему нельзя. Я могу только объяснить. Я много раз пробовала тебе объяснить, помочь. Но ты ни разу не выслушал меня до конца. Не воспринял мои слова даже за фантазии.
— Психиатру расскажешь, – зло отрезал Алешин. – Я уже консультировался: типичная паранойя, стойкий систематизированный бред. Черт побери, только этого не хватало! Вся страна обхохочется. Профессор Алешин довел рассуждениями о множестве обитаемых миров свою жену до помешательства.
— Зачем ты так, Гена? – Глаза Дар расширились, наполнились слезами. Почему ты так боишься правды, Гена?
— Ах, правда! – съязвил Алешин, жадно раскуривая вторую сигарету. Правда, которая живет на пятом этаже и варит паршивые борщи! И заодно знает истинную космологию?
Он даже встал, чтобы при этом окончательном моральном разгроме ему помогали и рост, и умение держаться перед аудиторией.
— Хорошо, – сказал он. – Предположим – ты тайна. Я кое‑что помню о твоем появлении, документах и придуманной мной биографии… Предположим ты его Величество Журавль. Но ведь любое зеркало скажет обратное: домохозяйка, обычная мещанка, клуха. Прости, по ты доступная тайна. Домашняя, земная. Ты журавль в руках. А место журавля – в небе. Только там! Какая же ты тайна – на этой вонючей кухне? Почему ты здесь?
Нож выпал из рук Дар.
— Почему? – будто эхо повторила она.
И тут на Алешина пахнуло холодом. Ему вдруг почудилось, что Дар одним неуловимым движением сбросила одежду. Он вновь на миг увидел ее всю, как тогда, в дождь. Затем свет мигнул – погас, но не совсем. Дар схватила что‑то белое, метнулась к окну. Зазвенело разбитое стекло.
— Дар!!! – страшно закричал Алешин и бросился к двери.
Он перепрыгивал по пол лестничных пролета, рискуя сломать себе шею, что‑то кричал – безысходное, непонятное для себя и понятное каждому, кто хоть раз видел смерть. Он бежал так, будто надеялся опередить падение тела, подхватить, смягчить своим телом страшный удар об землю.
Алешин слепо ползал по асфальту. Куски стекла ранили ему руки, но он не замечал этого.
— Где? Где она? – повторял он как безумный. – Где ее тело? Где ты, Дар?!
Люди, подошедшие на крики и звон разбившегося стекла, осмотрели клумбу палисадника. Кто‑то поднял профессора на ноги.
— Иди домой, друг, – строго сказал парень в сине–красном тренировочном костюме. Он жил, кажется, на шестом этаже и иногда при встречах здоровался с Алешиным. – Померещилось тебе. Или выпил лишнего. Жена небось картошку жарит, а ты тут людей пугаешь.
Не замечая насмешливых и любопытных взглядов, Алешин на негнущихся ногах доковылял до соседнего подъезда, присел на скамью.
Он понял. Он определенно уже знал, что жены в квартире нет. То белое, что мелькнуло в ее руках, когда погас свет… Эфирное и упругое… Конечно же, это были крылья! Дар как‑то рассказала о них, а он посмеялся: ага, мол, шестикрылые, как у серафима… Улетела! Улетела его ненаглядная. Нет ее ни в квартире, ни в городе, ни на всей Земле.
Улетел Журавль!
Небесная лыжница
Он попробовал подняться и захлебнулся болью. Тело конвульсивно дернулось — Роберт, упираясь коленями, прополз немного вниз по склону и упал без сил. Боль гнездилась во всем теле, источив его, будто жук–короед дерево. Особенно трудно было дышать. Казалось, в груди засел клубок колючей проволоки: при каждом вдохе колючки вонзались там в нечто нежное и растерзанное.
Во что бы то ни стало надо было спуститься к Западне.
Там погибель, а значит — спасение. От всех страданий и мук, от безысходности его нелепой жизни.
Он хотел сплюнуть, но слюна слабо запузырилась на губах, и он уткнулся лицом в жесткую траву. Только теперь какой‑то клеточкой мозга Роберт осознал, что он не стонет, а мычит: громко, при каждом выдохе.
«Когда‑то с тобой уже так было…» — шепнула все та же клеточка.
Роберт с тоской смотрел, как неуклюже ворочается среди пылающих деревьев аспидно–черный Змей. Плазменный червь все еще околачивался возле шахты подземной электростанции. Он заметно ослаб, пробиваясь на волю сквозь толщу бетона, и был страшно голоден. На фоне сожженной травы Змей сиял первозданной тьмой, которую уже постепенно поглощало облако инея. Змей насыщался, заглатывая все подряд — солнечную энергию, тепло, радиоволны, перед тем как вновь взорваться выбросом, истратить себя. Надо во что бы то ни стало подползти к нему поближе. А может, смилостивится сам. Змей: повернет в его сторону, приблизится к нему, своему хозяину? О, тогда все будет просто. Вспыхнут сухая трава и обломки планера, уйдет боль. А главное, сгинет память, покинет это полумертвое тело. Превратится в ясный огонь.
«Когда‑то с тобой уже так было. Похоже… — настойчиво повторила клеточка. — Помнишь, ты от нечего делать поехал с альпинистами в Кордильеры… Это было лет десять назад. На зимнее восхождение. Помнишь? Ты случайно сорвался на снежном склоне, уже на спуске, на подходе к низкорослым сосенкам. Да, тогда тебя тоже хорошенько шмякнуло. Вот почему тебе знакома эта боль… Правда, ты тогда не искал смерти… Это твоя четвертая боль, Роберт. Две драки в колледже, случай в горах и вот сейчас. Хотя, похоже, тебе скоро станет легче…»
«Нет! — мысленно воскликнул он. — Только не сейчас. Еще немножко. Я должен дождаться… Дождаться, пока Змей не сожрет все, что ему полагается… И почему все время Роберт и Роберт? Меня зовут иначе. Это кличка, глупый псевдоним — не более. Меня зовут…»