Она показала на черную, уже прогоревшую бумагу в тазике, и они, не сговариваясь, рассмеялись.
Утром на работе Алексей подписал семь или восемь бумаг — особо не вникая, чтобы не исчезло, не растворилось ощущение праздника, с которым они вчера «вернулись» из сверхдалекого Анучино. Затем запер кабинет и разобрал телефонный аппарат — вот уже несколько месяцев в нем барахлил звонок. Алексей отрегулировал зазор молоточка, проверил контакты и, пожалев, что такое тихое и бездумное занятие кончилось, подключил аппарат к розетке. Телефон тут же зазвонил,
— Послушай, торо, — сказала Наташка. — Что происходит? Я звоню тебе битый час, а у тебя все время занято… Так мы идем в пятницу?
— Спецсвязь, — засмеялся Алексей. — Звонили друзья из Анучино. Просили поддержать… А пятница само собой. Святой день.
— Король Филиппинских островов тоже звонил? — вздохнула Наташка.
— Там президент, — поправил ее Алексей и горестно сказал: — Двадцать семь лет поиска!.. Колоссальный выбор, неограниченные возможности, а в результате я женюсь на малограмотном человеке…
— Ты знаешь, что у меня травма? — перебила его Наташка.
— Что случилось? — Алексей тотчас стал серьезным, даже дыхание затаил.
— Я вчера таки обожглась. На ноге, возле большого пальца, волдырь.
— Брось заливать, — засмеялся облегченно Алексей. — Далось тебе это Анучино. Ты же в туфлях была.
— Я не шучу! — сказала Наташка, и он понял — не шутит.
— Это внушение, — предположил Алексей, подумав. — Точнее — самовнушение. У тебя богатое воображение. Мировая медицина знает аналогичные случаи.
— Плевала я на мировую медицину, — заявила Наташка. — У меня волдырь! И он болит! А ты рассказываешь мне про случаи…
Наташка положила трубку. Он тут же набрал ее номер.
— Я не про случаи, — сказал Алексей и опять засмеялся. — Я теоретическую базу подвожу. Но все‑таки? Ты мне только о волдыре хотела сказать?
— Нет, конечно! — Наташка на другом конце провода всхлипнула. — Я люблю тебя, торо!
— Я знаю, — согласился Алексей. — Торо, как правило, чувствительны. Но любовь матадора дорого им обходится.
— Я не могу ждать до пятницы, — сказала Наташка. — Придумай что‑нибудь. Ты ведь изобретатель… И быстренько. А то меня уже выгоняют из телефонной будки.
— Ты опять фантазируешь, — Алексей покачал головой, будто Наташка могла его увидеть. — Это я к тебе звоню. И не в будку, а домой. Если ты подождешь до пяти…
— Это невозможно! — Наташка часто задышала в трубку, собираясь, видимо, снова заплакать. — Неужели ты не понимаешь?!
— Ладно, — вздохнул Алексей. — Я попробую что‑нибудь предпринять. Проще всего — ускорить бег времени.
Он глянул на часы, сосредоточился.
…Минутная стрелка бешено вращалась, а часовая уже подбиралась к пяти.
Как горько плакала Елена
Странно как! Папа, когда, случается, забудет шлепанцы, идет по гальке медленно, не идет – балансирует, будто циркач на канате, и при этом забавно выворачивает ступни. А вот я бегу к морю и смеюсь. До того горячая галька ноги щекочет – жуть! Папа, кстати, и в воду так заходит. Потому что на дне тоже камни. Их толком не видно, а волна, хитрая, толкается. Папа морщится и бросается на море так, будто хочет его побороть. И обязательно кричит мне, чтобы я постояла на берегу, пока он сплавает… Мы третий год приезжаем в Пицунду, и каждый раз папа ругает эти «проклятые камни» и говорит: «Все! Точка! На следующее лето только в Крым. Чтобы песочек, дикий берег. Никаких волноломов!..» Мы были и в Крыму, но песочка я не видела, а камни там еще больше и острее… Наверное, потому, что папу ранят все на свете камни, мама, разговаривая сегодня утром с тетей Лесей, назвала папу «ранимым».
Родители лежат на пляже под «зонтиком», а я ухожу к большущему старому пню. Он побелел от солнца и от соли, на нем удобно сидеть и смотреть на море. Можно еще рыть подземный ход, но мама запрещает, говорит: «Привалит – пикнуть не успеешь».
Я сажусь на белые толстые корни, глажу их. Пень, наверное, больной. Ведь он шел к морю. Шел, да не дошел. Всего метров двадцать. Может, он, когда спилили дерево, захотел утопиться? А потом или заболел, или передумал. И остался на берегу.
От недостроенного солярия прибежал Генка. Он застенчивый и потому всегда молчит. С ним неинтересно.
— На, – говорит Генка и подает мне полупрозрачное тельце.
Это креветка. И она уж точно утопилась – не шевелится. Я несу креветку родителям, но они увлечены разговором со своими друзьями – дядей Витей и тетей Лесей.
— Играйся, Леночка, играйся. – Мама улыбается мне и напоминает: – Надень панамку. Сейчас самое сильное солнце.
Солнце и впрямь припекает, но я на такие пустяки не обращаю внимания. Мне до слез становится жаль креветку. Мертвая и никому не нужная! Может, бросить ее в море? Она ведь там раньше жила. Но море такое огромное, а креветка такая крошечная. Какое ему дело до мертвого рачка, этому морю? Оно даже корабли проглатывает и тут же забывает о них.
Я рою глубокую ямку – здесь, возле «зонтиков», уже песок – заворачиваю креветку в обрывок салфетки, в которой несла из столовой творог для знакомой кошки, и засыпаю могилу. Сверху кладу большой плоский камень, из побегов бамбука делаю изгородь.
— Все, – говорю маме. – Похоронила.
Взрослые смеются, а дядя Витя надевает джинсы, подмигивает папе и говорит:
— Пошли креветку помянем.
— А что такое поминать? – спрашиваю я.
Папа, одеваясь, отвечает:
— Когда умирает хороший человек, его друзья собираются и вспоминают, каким он был, кому чем помог…
— А если плохой помирает?
— Ну… – Папа на миг задумывается. – Совсем плохих не бывает. Может, он в детстве хорошим был? Почем знать.
— Мы и плохого можем помянуть, – говорит дядя Витя, и все снова смеются. Я знаю: они сейчас пойдут в бар, который рядом с бассейном, усядутся там на высокие стулья и будут пить вино с красивым названием «Букет Абхазии».
Вечером приходит Духота. Она мохнатая и черная. Пока мы в столовой ужинаем, она валяется на наших кроватях – простыня у меня измятая и влажная. Я рассказываю маме о проделках этой противной Духоты, мама целует меня и говорит:
— Ты фантазерка, Алена. Через две недели в школу, а ты все сказки сочиняешь.
Фу! Нужен мне больно этот первый класс. Все о нем только и говорят мама, папа, бабушка. А я – ноль внимания. Там надо все запоминать, как стихи на утренник, а я люблю думать.
— Мама, – спрашиваю я, вспомнив креветку. – А зачем все‑таки поминать плохих? Лучше о них и не помнить вовсе. Они тогда сразу все умрут.
— Бог с тобой, доченька. – Мама даже как‑то пугается. – И тебе не жалко людей?
— Разве зловредины люди? Это пришельцы, мама. Их нам подбрасывают, как кукушка своих кукушат. Чтобы погубить настоящих людей.
Мама качает головой.
— Птенцы все одинаковые. Это потом они вырастают и становятся разными… Так и люди.
— Нет–нет, мамочка. Ты не понимаешь. Славику сколько лет? Четыре. Ага! А он уже зловред. Он всем в глаза песком бросается.
Мама опять качает головой.
— Ты не права, Елена. Все дети рождаются хорошими.
— Что? ЧТО ЖЕ С НИМИ ПОТОМ ПРОИСХОДИТ?! – почти кричу я.
Мама выключает свет – папа пошел в кино и вернется поздно.
— Спи, – говорит она. – Вырастешь – узнаешь.
Волна рычит и кусает меня за ноги зеленым беззубым ртом. Раньше, конечно, у моря зубы были. Но море постарело – и они выпали. И получилась галька. Вон и у папы весной зуб выкрошился. Он тоже стареет.
Странные люди эти взрослые. Я заметила: чем они старее, тем веселее. Улыбаются – мне, друг другу, смеются, собираются вместе и веселятся, будто им одним страшно. Вот и папа мой. Чем старше он становится, тем чаще смеется. Уже третий день перед обедом и ужином он ходит с дядей Витей поминать креветку и хохочет при этом так, что все на пляже оборачиваются в нашу сторону.
— Леночка, – говорит мама, – собирай свои вещи, пойдем.