Старик шел вдоль прилавка, где штук двадцать мокрых склизких угрей копошились в большой плетеной корзине. Тут он заметил своего приятеля Барнабе.
— Кого я вижу! Ты что тут делаешь?
— Пришел отовариться, моя хозяйка обожает рыбное рагу.
— Фу, гадость какая!
— Зато недорого, — хмыкнул Барнабе. — С хорошим соусом сойдет. Выпьем?
— Нет времени! — рявкнул папаша Моску, которого снова затошнило.
Никогда еще его не преследовал такой страх, как этим ранним холодным утром. Он поминутно оборачивался, проверяя, не следят ли за ним, и ужас вцеплялся ему в спину, как хищный зверь. На улице Рамбюто две молоденькие проститутки высмеяли его чудное поведение. А когда старик шел мимо уличных торговцев, разложивших товар прямо на тротуаре, за ним увязались мальчишки, выкрикивая обидные прозвища.
Он остановился рядом с торговкой супом, выудил из кармана старого редингота монетку в десять сантимов и жадно схватил обеими руками дымящийся горшочек. Один из мальчишек швырнул в него камень и едва не разбил посудину.
— Маленькие висельники! — взревел старик, грозя им кулаком, и ребятишки разбежались.
Горячая еда немного взбодрила папашу Моску. Улицы постепенно заполняли невыспавшиеся парижане. Фиакры и омнибусы пытались разъехаться на мостах в оглушительной какофонии звонков, брани и хлестких ударов кучерских кнутов. Стайки воробьев слетались поклевать навоз на деревянных тротуарах.
Когда старик добрался до набережной Конти, он понял, что устал. И хотя еще минуту назад ему казалось, что он избавился от страха, охватившего его на Центральном рынке, теперь его ноги снова стали ватными. Он из последних сил проковылял по набережной Малакэ и пересек улицу Сен-Пер.
Таша нежилась в горячей ванне. Виктор зашел взглянуть на нее.
— Вы с Кэндзи похожи, он тоже обожает кипяток. Смотри не сварись, ты вся красная.
Он опустил руку в воду и притворился, что обжегся, успев мимоходом коснуться груди Таша.
— Выйди немедленно! — прикрикнула она, брызнув в него водой.
Он ушел, а она снова предалась грезам, вспоминая прошедшую ночь. Виктор был нежным и страстным, и она лишь притворялась, что сопротивляется. Насладившись любовью, она уснула сладким сном, прижимаясь к его груди. Виктор был близок ей духовно, они подходили друг другу физически, но ее раздражала его ревность. Он не хотел делить Таша ни с другими мужчинами, ни с живописью.
А эта страсть заполняла всю ее жизнь почти без остатка. Виктор подарил Таша рамы для картин, и теперь ничто не мешало ей выставить свои работы в «Золотом солнце» вместе с Ломье и его друзьями. Но Таша все еще сомневалась. Она готовилась к выставке давно, вложила всю душу в серию парижских крыш и мужских портретов в стиле «ню». Но теперь, когда надо было показать все это публике — пусть даже ее составляют завсегдатаи бара, как утверждает Виктор! — девушка вдруг испугалась. Таша знала, что ее работы никогда не попадут в настоящие галереи: они слишком явно противоречат принципам официального искусства, демонстрируя увлечение самыми разными течениями, от импрессионизма до символизма. Кроме того, девушка была уверена, что рано или поздно поклоняющаяся Гогену и синтетизму группа Ломье отвергнет ее. А самое главное, она сама сомневалась в себе.
Таша завернулась в махровую простыню, прошла через комнаты Кэндзи в квартиру Виктора и начала одеваться. С висевшей над комодом картины на нее смотрела другая Таша: этот ее потрет с обнаженной грудью написал год назад Ломье. И хотя Кэндзи питал к Таша явную антипатию, Виктор намеренно держал ее изображение на видном месте, и это было лучшим доказательством его любви.
— Эй, ты где? — окликнула его девушка.
— Я бреюсь.
Она вошла в туалетную комнату.
— Мне нужно отнести карикатуру на Золя в «Жиль Блаз», потом я отправлюсь в «Бибулус» и немного поработаю, — выпалила она, не решаясь взглянуть ему в глаза.
Виктор вытер лицо, повернулся к ней и молча улыбнулся.
— Я знаю, сегодня воскресенье… Обещаю, я вернусь не поздно. Если хочешь, можешь пойти со мной… — нерешительно начала она.
— Это очень мило с твоей стороны, но у меня есть дело. Я… — Виктор не договорил. Не стоит сообщать Таша, что он намерен зайти к Одетте и попытаться выяснить, насколько достоверна история, которую рассказала ему Дениза.
Он обнял Таша, поцеловал ее в губы, и напряжение, владевшее ею с самого утра, отпустило.
— Знаешь, иногда я спрашиваю себя, а стоит ли мне продолжать писать на заданные темы? — тихо призналась она.
Удивленный Виктор отстранился: Таша редко делилась с ним творческими проблемами.
— Не понимаю…
— Иногда мне хочется все бросить — школы, течения, технику — и отпустить себя на волю, выразить на холсте мой… мой внутренний мир. Что скажешь?
Виктор ответил не сразу, и Таша расслышала в его голосе оттенок сожаления:
— Чем надежнее фундамент знаний, тем крепче будет постройка. Это относится и к фотографии. Я должен учиться. И только когда пойму, что все усвоил, начну изобретать.
— Значит, я тороплю события?
Он нахмурился, борясь между желанием сказать ей правду и боязнью снова поссориться.
— Торопишься. Когда твоя техника станет совершенной во всех отношениях, ты сможешь отбросить все лишнее и незначительное, — сказал он, надевая шляпу.
— Неужели это советуешь мне ты?! — Таша смотрела на Виктора с недоверием, потом вдруг подошла, стянула с него шляпу и наградила страстным поцелуем в губы. Они упали на кровать, не размыкая объятий.
— Что с тобой? — удивился Виктор.
— Я люблю тебя, — прошептала она, расстегивая ему рубашку.
Мадам Валладье торопливо накинула жакет. Кто-то с такой силой барабанил в дверь, что в гостиной дрожала мебель. Увидев на пороге папашу Моску в покрытом пятнами рединготе с выражением полнейшего ужаса на лице, мадам Валладье пришла в негодование:
— Да вы пьяны в стельку!
— Клянусь головой императора, добрейшая Маглон, это кроличья кровь, я не пил ни капли. Мне не по себе, я боюсь!
— Какую еще глупость вы совершили?
— Я? Да никакой! Я невинен, как новорожденный. Хм… Вкусно пахнет!
— Я готовлю испанские артишоки с мозгами, принесу вам тарелочку.
— Вы достойнейшая из женщин, Маглон! — объявил папаша Моску и направился к своему «бивуаку», но спохватился: чтобы вернуть себе душевное равновесие, он должен был совершить один ритуал. Старик начал подниматься по растрескавшимся ступеням широкой, поросшей травой лестницы, которая когда-то вела в зал Государственного совета. Стены обгорели во время пожара 1871 года, но некоторые фрески Теодора Шассерьо частично сохранились, совсем как в домах древних Помпей. Папаша Моску прошел мимо воина, отвязывающего лошадей, трех фигур, символизирующих тишину, созерцание и обучение, и поднялся этажом выше. Его не заинтересовали ни «Закон, Сила и Порядок», ни группа кузнецов, он остался равнодушным к женщинам на жнивье, кормящим младенцев. Лишь дойдя до панно «Торговля, сближающая народы», папаша Моску застыл на месте, любуясь Океанидой в нижней части фрески.
Написанная в серых тонах полуобнаженная женщина смотрела на него загадочным, пронзительным взглядом. Старик поцеловал палец и прижал к груди нимфы на фреске.
— Привет тебе, прекрасное дитя, храни папашу Моску, оберегай его, и клянусь тебе, пока он жив, ты никогда не будешь спать под открытым небом.
Успокоенный принесенным обетом, старик спустился по лестнице и вышел в коридор, ведущий к его «бивуаку». Кто-то сорвал маскировавшую вход тряпку. Папаша Моску застыл, потрясенный. Его жилище было разгромлено. Лежавшие в ящиках сокровища — трости, шляпы, обувь — вывалили на землю, разбросали, растоптали ногами. Стулья валялись у стены, причем один был сломан. Из печурки вырвали железную трубу, а в отверстие засунули скатанный в рулон ковер. Кровать напоминала поле битвы, из вспоротых одеял вывалились клочья ваты. Но ужасней всего было то, что злоумышленник сломал три ветки на акации. Старик кинулся в конец коридора, в зал секретариата Государственного совета, чтобы проверить, на месте ли тачка, которую он оставил там накануне, прикрыв вязанкой хвороста. К счастью, тачку не тронули, но облегчение длилось недолго. Не в силах пережить катастрофу в одиночестве, папаша Моску побежал к мадам Валладье.