Кроме триумфов науки, на выставке демонстрируются и достижения изящных искусств, отразившие протест академиков против художников-синтетистов, которые, сгруппировавшись вокруг Гогена, выставляли свои новаторские полотна в кафе «Вольпини». Если некоторых художников беспокоило развитие фотографии, то другие видели в ней не соперницу, но вид искусства, который позволит по-новому взглянуть на реальность. Были и такие, кто погружался в глубины собственной личности, именно они вскоре перевернут историю живописи, в 1850-е уже пережившую потрясение импрессионизмом. В музыке и литературе своих страстных приверженцев обрели натурализм и символизм. Зарождалось и искусство комикса — Кристоф выпустил свою знаменитую «Семью Фенуйяр».
На аллеях выставки, запруженных рекламными тележками и арабскими погонщиками, можно было встретить принца Уэльского и других особ королевской крови, а еще Буффало Билла и Сару Бернар. Слышалась английская, немецкая, испанская, русская речь. Что до посетителей-французов, то далеко не у всех был парижский выговор. Закон, вотированный 28 июня 1889 года, подтвердил для родившихся во Франции иностранцев право на натурализацию, а по достижении совершеннолетия — на получение французского подданства.
Рабочих здесь было гораздо меньше, чем мелких буржуа, ведь цена за входной билет (пять франков, или сто су — за право подняться на первый этаж башни) оставалась высокой, а средний заработок в те годы составлял 4.80 франков в неделю, и работать приходилось по четырнадцать часов ежедневно (тринадцатилетним — по десять, женщинам — по одиннадцать, зато они получали вдвое меньше, чем мужчины), без воскресного отдыха.
В атмосфере праздника легко было забыть о росте недовольства в среде пролетариев, подъеме синдикализма, появлении социализма (незадолго до этого в Париже был основан II Интернационал). Нищету не выставляли напоказ в сверкающих павильонах, но она была видна во многих парижских кварталах.
Таким был Париж 1889 года, после Оссмана, по которому все еще ездили фиакры и впряженные в омнибус лошади. Здесь раздавался на улицах стук сабо по деревянному настилу мостовой, перекрикивались мелкие торговцы, ходили козы и воздух был почти как в деревне. Тут можно было видеть и господ в цилиндрах, с тросточкой и в перчатках, сидевших на террасах кафе в ожидании, когда порыв ветра позволит полюбоваться изящными лодыжками дам в корсетах, стянувших талию, шляпками прелестных садовниц, под длинными платьями которых скрывалось столь соблазнительное, из тончайших кружев, нижнее белье. Но уже тогда в Париже появились женщины, протестовавшие против условностей, требовавшие иного обращения, свободы выбора жизненного пути, равных с мужчинами прав и зарплат, права голоса и выбора профессии, будь то ремесло врача или художника. Уже в полный голос заявлял о себе феминизм.
Этот мир, близкий нашему и такой на него непохожий, — эпоха контрастов. Космополитизму, нашедшему идеальное место для самовыражения на Марсовом поле — от фламандского бара до англо-американского ресторана, — противостояли ксенофобия и антисемитизм. Прогрессу техники и комфорту — тридцать тысяч безработных, проживавших в столице в ужасающей нищете. Они не могли покупать в бутиках башни тысячи различных безделиц, порожденных новой индустрией, индустрией сувениров.
Во всем мира начинает пользоваться неизменным успехом маленький бронзовый брелок: башня в миниатюре, которую изготавливали из обрезков «большой башни», башня, ставшая символом Франции и Парижа образца 1889 года. Это был символ столь желанного мира. Желанного, но недолгого, ибо на литейных заводах в Крезо уже выстроились в ряд пушки, предназначенные для грядущих войн. Ибо, как писала «Ревю иллюстре», «когда в современной Европе кто-то ходит тайными тропками с набитыми золотом карманами, — самое время другим взять вместо посоха револьвер».
Происшествие на кладбище Пер-Лашез
Все тем же!
И нашим любимым
бестелесным
Вы все еще там?
Вы несомненно мертвы,
но я могу отсюда говорить с мертвыми
Виктор Гюго
Все мы — призраки…
Елизавета Австрийская
Пролог
Колумбия, провинция Каука
Изнуряющий спуск с горы через дышащий влагой лес был окончен: маленький отряд добрался до Лас-Хунтас. Два индейца шли следом за бородачом, неся в гамаке его товарища, к которому так и не вернулось сознание.
Каменистая, обсаженная цветущими губоцветными тропа пролегала в километре от деревни. Два десятка хижин вырисовывались на фоне красно-коричневого хребта Кордильер, окрестные поля были засеяны кукурузой и табаком, ниже несла свои бурные воды в Тихий океан река Дагуа.
Дорога заканчивалась перед полуразвалившимся зданием с громким названием «Гасиенда дель Дагуа». Во времена, когда поселок Лас-Хунтас был центром оживленной торговли между Буэнавентурой и Кали, в этом здании располагался склад. Теперь развалины поросли травой и низким кустарником, сохранилась одна-единственная комната под крышей.
Индейцы пристроили импровизированные носилки на ящиках с соломой и поспешно удалились, шепча: «Привидения, привидения…». Бородач оскалился им вслед. При иных обстоятельствах легенда о доме с привидениями наверняка пробудила бы в нем любопытство, но события последних трех дней отбили интерес к внешнему миру. Когда аборигены скрылись из виду, он решил оглядеться и сбросил с плеч вещмешок.
На земле под густым покрывалом паутины валялись расколотые тележные колеса, шестеренки машин, детали телеграфного аппарата и десятки пустых бутылок. Бородач подобрал пожелтевший томик с истрепанными, рассыпающимися страницами. Это были «Стансы к Малибран» Альфреда де Мюссе. Боже, как смешно! Мюссе здесь, в этом месте — абсурд, да и только! Он бросил книгу и склонился над телом умирающего. Тот был с ним почти одного роста, но более плотного телосложения. Он истекал потом, дышал тяжело, со свистом и хрипами, и каждый его вздох мог стать последним. Судя по вскипавшей на губах пене, выстрел в спину пробил ему легкое.
«Скоро все будет кончено», — подумал бородач, удивляясь полнейшему своему равнодушию.
Он высыпал содержимое мешка на землю: бумажник, патроны, белье, нож, штабные карты. Из бумажника выглядывал уголок конверта: письмо было адресовано «Г-ну Арману де Валуа, геологу Компании по строительству трансокеанского канала, гостиница сеньоры Кайседо “Розали”, Кали, Колумбия». Мужчина достал листок и начал читать вслух:
Мой дорогой Арман!
Как ты поживаешь, мой утеночек? Письмо от тебя пришло в мое отсутствие, я вернулась в Париж только вчера. Мы чудесно провели время в Ульгате. Моя подруга Адальберта (вы знакомы, она — вдова председателя де Бри) сняла соседнюю виллу, мы совершали долгие прогулки, играли в лаун-теннис, в бадминтон и крокет, познакомились с очаровательными людьми, среди которых был и знаменитый спирит Нума Уиннер. Вообрази, он еще два года назад предсказал, что мсье де Лессепс обанкротится, а строительство канала приостановят! Мы с Адальбертой часто его посещали. После безвременной кончины своего сына Альберика моя дорогая подруга увлеклась спиритизмом и консультировалась со многими медиумами, но результаты были неубедительными, пока ей не представили Нуму Уиннера. Знай же, мой милый: Альберик говорил через него с матерью! Я бы никогда не поверила, если бы сама не присутствовала на сеансе. Это было поразительно! Молодой Альберик умолял мать не оплакивать его, говорил, что счастлив там, где он теперь, и «свободен, наконец-то свободен!». Я спросила господина Нуму о тебе, и он заверил, что скоро всем твоим неприятностям придет конец и ты насладишься заслуженным отдыхом. Видишь, зайчонок, твоя маленькая женушка думает о своем муженьке. Не помню, писала ли я тебе, что мсье Легри, твой знакомый, книготорговец с улицы Сен-Пер, оказался замешан в загадочной истории с убийствами, случившимися на Всемирной выставке. Рафаэль де Гувелин узнала, что у Легри какие-то отношения с русской эмигранткой, распутницей, которая позирует обнаженной. Я нисколько не удивилась — этот человек никогда не надевает цилиндра и держит слугу-китайца.
Заканчиваю, друг мой, пора на примерку к мадам Мод на улицу Лувра, она шьет мне прелестный костюм, фасон совершенно… Но ты все увидишь сам, когда вернешься. Напиши мне как можно скорее. Шлю тебе тысячу надушенных гелиотропом поцелуев.
Твоя Одетта