— Но все-таки это Дворец изящных искусств…
— Нечего мне тыкать Дворцом изящных искусств!
— Музей ужасов! — провизжал маленький господинчик с толстыми губами, моноклем в глазу и в котелке. — Они нашли способ унизить Сезанна, закинув его «Дом повешенного» на самый верх, под потолок, где его никто не разглядит. Зато на официальное искусство народ валом валит. Ах, «Въезд Жанны д’Арк в Орлеан», ах, «Смерть Иоанна Грозного»! Господа, ведь это то же самое, что охота на мамонтов, которую нарисовал Кормон.
— Золотые слова, дорогой Анри! Подумать только, что конкурировать с той выставкой мы смогли лишь благодаря хозяину кафе!
«За какую провинность я сюда попал?» — думал Виктор. У него было чувство, что он внезапно очутился в сцене из водевиля и теперь пытается понять, кому какая роль здесь уготована.
Сотня картин в простых деревянных рамах была развешана на стенах, обитых гранатовыми обоями. Некоторые напоминали витражи, яркость их палитры складывалась в необычную гармонию, в жесткости линий не наблюдалось даже попытки придать пейзажу или модели подобие объективной реальности.
«Что он хотел этим сказать?» — недоумевал Виктор, остановившись перед картиной «Ундина», подписанной именем Гоген. Обнаженная женщина с распущенными красными волосами отдавалась ласке морских волн. Эти странные цвета, эта простота выразительных средств вызывали чувственное удовольствие. Старик с улицы Клозель был прав, в этом было что-то физиологическое. Виктор перевел взгляд на пол, под ноги, а потом снова поднял голову и взглянул на картину, и вновь его охватило волнение.
— Кажется, Гоген уехал переживать свою горечь в Бретань.
— Там у него новое увлечение, Арморика, а что, созвучно Мартинике, где он нарисовал «Плоды манго», видишь, вон там, слева!
«Только бы они замолчали! Только бы они наконец замолчали!»
Виктор тихонько отступил подальше, чтобы не слышать комментариев.
— А это что такое? Живопись нефтью. Почему не древесным углем? И кто он такой, этот Немо?
Виктор отошел еще дальше на середину зала, чтобы унять раздражение.
— Вы!
Повиснув на руке бородатого художника, Таша удивленно смотрела на него.
— Морис, представляю тебе мсье Легри, книгопродавца и фотографа-любителя. Мсье Легри, это Морис Ломье, живописец и гравер.
Виктор скрепя сердце пожал протянутую руку. Его охватила внезапная ненависть к Ломье. Таша была с ним на «ты», называла его «Морис»!
В тот же миг Таша заметила Данило Дуковича, пробегавшего между столиков.
— Знакомьтесь, я сейчас вернусь, — сказала она, упорхнув.
Ломье скорчил презрительную мину.
— Книгопродавец-фотограф, о! Такие люди как вы, мсье, на дороге не валяются!
Виктор понял, что Ломье намеренно нарывается на скандал, и решил держаться как можно любезнее.
— Я больше времени провожу в библиотеках и затемненных комнатах, чем в галереях, так что совсем несведущ в тонкостях современного художественного языка. Не объясните ли вы мне, что такое синтетизм?
Ломье отбросил упавшие на лоб кудри.
— Вы слышали о Бертело? Нет? Он успешно проделал опыты синтеза в органической химии. Сегодня установлено, что нет такого природного тела, какого наука не могла бы создать заново. Некоторые художники, и в их числе я, применяют это открытие. Мы перекомпоновываем внешнюю реальность, пользуясь новейшими технологиями.
— Простите мою наивность, но где же тут новаторство? Разве не единственной истиной является для художника то, как он видит и чувствует в данный момент своего бытия?
Ломье не удостоил его ответом.
— Вопреки новомодным способам, мои последние оттиски ограничиваются лишь картинкой, которую я вижу в своем видоискателе, — продолжал Виктор. — Они хорошо выполнены, четки, искусственны, я так и не смог вдохнуть в них хоть искру жизни и…
— Но не хотите же вы сказать, что фотография — явление такого же уровня, что и живопись!
— Было бы чересчур смело с моей стороны проводить подобные аналогии. Каждый идет своим путем.
— Вы играете словами! Создание живописного произведения требует месяцев тяжелого труда, в котором принимают участие рука, сердце, дух. А вам достаточно нажать на кнопку!
— На кнопку, ха-ха, как бы не так! Прежде всего надо знать, что хочешь выразить, проникнуться темой, разглядеть светотени, прочувствовать освещение, найти правильный ракурс, подождать. Случается, проявляя фотоснимки, я чувствую внезапное озарение и говорю себе: этот мужчина или эта женщина носят в себе глубокую истину. Меня завораживают не только выражение лица или поворот фигуры, а то, на какие мысли эти люди меня наводят, и снимая их, я отражаю мое собственное отношение к предмету. Этот миг имеет совершенно неодинаковое значение для одного, двух, ста других фотографов, как и для публики…
— Публика! Да она всегда мыслит категориями тридцатилетней давности! Когда она наконец оценит художественную революцию 1880 годов, живопись уйдет так далеко вперед, что художники-академики, увенчанные лаврами и званиями, будут выглядеть как доисторические чудовища!
— Когда современные художники примут как факт, что фотография — тоже искусство, они уже сами превратятся в ископаемых!
Обменявшись колкостями, они повернулись друг к другу спиной. Ломье удалился гордыми широкими шагами.
— Ну, вы понравились друг другу?
Опустив глаза, Виктор уставился прямо в декольте. Что может быть более волнующим, чем трепет этих полускрытых-полуобнаженных грудей.
— Вы все слышали? — прошептал он.
— Совсем немного. Глядя на вас, я поневоле вспомнила историю о том бретере, который щекотал соперника кончиком рапиры.
— Думаете, я его ранил?
— Этого трудненько завалить, он быстро оправится. А вас интересует синтетизм?
— Нет, у меня было назначено свидание в баре, чтобы обделать одно дельце с одним русским, любителем инкунабул, вы, возможно, о нем слышали?
— Да в Париже полно русских, разве я могу каждого знать?
— Нет, разумеется, но этот тип такой эксцентричный. У него дом в Монсо, и я видел у него изящные вещицы, антиквариат, картины, растения… А атмосфера просто удушающая.
— Как зовут эту редкую птицу?
— Константин Островский.
— Островский? Да кто ж его не знает! Он много раз бывал у нас в мастерской, Ломье продал ему несколько картин.
— А вы? — спросил он сдавленным голосом.
— О, я только начинаю, я далека от того, чтобы показывать свои работы.
— А ваши иллюстрации к «Макбету»?
— Это не более чем зарабатывание денег.
— И все-таки мне бы очень хотелось на них посмотреть. Вы вчера работали после нашего похода в кафе?
— До самых сумерек.
Ее хладнокровие потрясло его, она лгала, но с каким апломбом! А Таша подняла на него взгляд, в котором светилась сама невинность.
— У нас с вами есть точка соприкосновения, мсье Легри, это чувствительность к свету, не так ли?
В ее глазах светилось озорство. Он не смог удержаться от своего порыва и положил руку ей на плечо. Плечо напряглось, Виктор быстро убрал руку. От их веселой беспечности не осталось и следа. Аромат, исходивший от ее близкого тела, подстегивал желание.
— Таша… вам могло показаться, что… да, боже, как глупо…
Он растерялся, поглощенный мыслью о том, на какую скользкую дорожку ступил, и вдруг быстро спросил:
— Какие у вас удивительные духи!
Она, казалось, не поверила своим ушам и переспросила, отшатнувшись от него с легким смешком:
— Духи?! Ну да, редкие. Называются «Бензой», или «Эссенция острова Ява».
«Ява, Кэндзи! Бензой… А флакон, тот, что у Кэндзи, что там было написано на этикетке? По звучанию похоже…»
— Извините, мне нужно пойти к друзьям, — тихо сказала Таша.
Он дотронулся до кармана своего редингота, который оттягивала маленькая картина, купленная на улице Клозель. Как в тумане до него донеслись ее слова:
— Не забудьте о моих «Капричос», мсье Легри!
То, что она упорхнула, принесло ему даже облегчение. Зато его ревность теперь возросла в разы.