— Дай справку. Я отдохну маленько. И уеду.
— Повторяю: я незаконных справок не выдаю. И от чего отдыхать? От каких трудов, позволь тебя спросить?
«Мне тоже надо уезжать. И даже раньше этого кретина».
— Дай мне еще раз денег. И хоть какую-нибудь справку.
— Насчет справки я уже ответил. И денег для тебя у меня нет. Немедленно уезжай.
— Уеду, уеду. О справке мы еще поговорим. Дай закурить. У тебя поди папиросы. — Он с силой вдыхал папиросный дым. — А ты постарел. Мешки вон под глазами. И даже согнулся как-то.
— Изменишься с такими… вурдалаками, как ты.
— А это кто такие?
Васильев будто не слышал вопроса.
— Говорят, крестьян душат налогами. И может быть переворот.
— Да, да! К власти придет второй Гитлер, а тебя к нему поставят помощником.
Гость весело хмыкнул:
— А жена у тя где?
— У матери в деревне, — не сразу ответил Васильев.
— Хо-хо! Временно холостой, значит. Шмару надо.
— Слушай! Я вот над чем думаю…
— Над чем это?
— Мир стоит на двух китах — на труде и доброте. Не будь их — все погибнет. И у самого последнего подлеца, у самого дрянного человечка все же есть что-то и хорошее, я убежден. Если основательно порыться в его душе, то найдешь какие-то проблески, какие-то черты, роднящие этого человека с цивилизованными людьми. А вот у тебя не вижу ничего хорошего. Стараюсь увидеть — и не могу.
На лице Денисова снова появилась ухмылка. Особая ухмылка — отчуждения и пренебрежительности.
— Ну, бляха! Чего ты чистенького из себя все время изображаешь?
— Да, где-то в чем-то и я ошибался. Но я даже винтовку не брал в руки. А вот ты и после войны пакостил. Черную форму полицая сбросил, а черная душа осталась.
— Ну, едри твою налево! Совсем, совсем чистенькай. Так я те кое-что напомню, голубок. Ты, кажется, забыл, как в письме подписывался?
— В каком письме?
— Не помнишь? Ай-я-яй! А в том, которое осенью сорок первого года в газете пропечатали. Там много вас подписывалось. Забыл? Не помнишь? А газетка та где-нибудь да хранится. Обязательно хранится. Ну, гадство! Вякает ишо чего-то.
Да, было… В ноябре сорок первого он вместе с другими предателями подписал письмо, подготовленное немцами для газет, якобы «от лица русской интеллигенции, видных деятелей культуры», где во всю чернили коммунистов и всю Россию. Он не хотел подписывать: больно уж злобы много, ненавистничества, старался увильнуть от этого, но ему сказали: «Значит, вы против?» — и за холодно-вежливыми словами, с бесконечными «пожалуйста», «просим вас» ясно слышалась зловещая фашистская угроза. И Лебедев подумал: «Большевикам капут, это ясно. Подпишу, черт с ним». Иван Михайлович старался не думать о том письме, внушая себе, будто ничего такого никогда и не было.
Да, слова, бывает, бьют сильнее кнута. Васильев нервно дернул плечом и торопливо заговорил каким-то не своим — фальцетным голосом, чувствуя, как болезненно слабеет все его тело.
— Я не подписывал. Это они сами придумали.
— Ну, прямо! Ха-ха!
— Я даже не знаю, кто это письмо писал.
— Не плети-ка! Он, видите ли, ничего не знает. Знаешь, курва! Все знаешь!
Еще пять минут назад Васильев думал, что он в нравственном отношении на голову выше этого прохвоста и забулдыги, а вот сейчас они с ним вроде бы уже и уравнялись, вроде бы два сапога пара, и, желая показать, что не уравнялись, Иван Михайлович сказал, отделяя каждое слово:
— Я допускал ошибки. Но оружия в руках не держал. И в полицаях никогда не служил. Все!..
— Да, да, чист, как трубочист.
Гость опять недобро хихикнул, отнес на кухню посуду, грубо погремел там ею, многозначительно кашлянул и… затих. Он пил прямо из бутыли брагу и тихо, сдавленно крякал. Брага лилась на подбородок, на пиджак и на пол. Увидев Васильева, поставил пустую бутыль на стол, крякнул уже громко, с удовольствием:
— А говорил, что нечего выпить. Ядреная бражка. Кто делает?
В его глазах появился стальной алкогольный блеск.
Васильев угрюмо молчал.
— Сугробы у вас тут — ни пройти, ни проехать. Куда только начальство смотрит. А вот бабы ваши ничего. Крепкие такие, задастые. Вот бы познакомиться с какой-нибудь.
«Шутит? Да нет, всерьез».
— Со мной в кузове грузовика старуха ехала. И рассказывала: у кого-то в вашем селе поросенка слямзили. Утырили и записку оставили: «Граждане, не выращивайте таких больших поросят, а то их таскать тяжело». Здорово, а? Ха-ха!
— От чего ты такой веселый? Грустишь когда-нибудь?
— А зачем?
— А по-моему плохо, когда человек начисто лишен чувства грусти.
Говорил он не Денисову. Сам себе. Денисов доедал холодную картошку и, видать по всему, не слушал.
— Дремлю на работе и дома. Вся энергия сгорела. Начисто.
— Хватит те стонать.
Денисов вынул из внутреннего кармана пиджака какой-то черный предмет и сунул в карман полушубка.
— Это что у тебя? Нож?
— Ну, дак что?
— Где достал?
— А у размазни одного. Нет, я его не трогал, не трогал.
— Нож тебе ни к чему. Оставь у меня.
— А тебе-то он зачем?
— Сломаю. Он не нужен ни тебе, ни мне.
— Не трожь! Люди делали, а ты ломать.
Когда Денисов вышел в нужник, Васильев вытащил из полушубка обоюдоострый кинжал-самоделку, сунул его в щель между половицами и сломал. А когда Денисов возвратился, сказал ему:
— Ну, вот что… Завтра ты уедешь. Черт с тобой, еще раз дам тебе денег. Но, клянусь, это в последний раз. И больше не смей появляться. И не пиши. Я тоже отсюда уеду. Ты же можешь в любую минуту завалиться. И, конечно, предашь меня. Я хотел бы побыть здесь еще с месяц. Устраивайся на работу. Справку я тебе не дам. И если ты снова придешь, я тебя убью, — уже тихо добавил Васильев, не глядя на Денисова. — Я, кажется, никого так ненавижу, как тебя. Ты видишь, я совершенно откровенен.
— Не убьешь. — Денисов со злой веселостью посмотрел на Васильева. — Такие, как ты, не убивают. Кишка тонка. А я вот могу. Порешу и не охну. Хошь тебя кончу? Вот сейчас. Ну, говори!..
Сон у Васильева был тяжел, тревожен; он то и дело просыпался, вздрагивая, будто подстегнутый, и вглядывался в темный угол, где на тулупе лежал Денисов. Сегодня гость дышал легко, неслышно, будто ребенок, не то что в прошлый раз, и Иван Михайлович дивился: могут же большие грешники так безмятежно спать.
«А может, не спит. Хочет покончить со мной».
Васильев встал, прошел на кухню, слушая, как с сонным недовольством поскрипывают половицы под его ногами, и просидел у окна до утра, вглядываясь в пустынную улицу и в скучное небо, в тучевых прорубях которого желтела половинка месяца. Сейчас он больше всего на свете желал, чтобы Денисов застыл где-нибудь в дороге, чтобы смертельная хвороба скрутила его. Уж сам Денисов на его месте знал бы что делать. «…Убив Денисова, я сделал бы только пользу. Такого не исправишь…» И Васильев мысленно представил, как это будет: ударит обухом по голове, потом дотащит труп до проруби. Всплеск воды. И… ничего не останется, кроме запаха морозной сырости. Отвратительный запах… Ночью опасаться некого. Лишь одна луна настороженно висит над тайгой.
7
Детство на долю Петьки Денисова выпало, прямо скажем, дрянное, он у матушки нагулянный. Его папаша, вечный холостяк, весельчак и бабник, вскоре после рождения сынка исчез неведомо куда. Мать работала уборщицей в конторе, была болезненной, молчаливой, дрожала за каждую копейку, к старости стала втихую выпивать, предоставляя сыну полную свободу: что хочешь, то и делай, ругать не будет. И это Петьку устраивало; он был на городской окраине грозой всех мальчишек, не раз и не два попадал в милицию. Став взрослым, отсидел сколько-то за мордобой, работал где попало, а чаще всего болтался без дела, любил пожрать и выпить. Налакавшись, лез драться. Говорил матери:
— Пойду на улицу. Подраться охота.
Однажды вечером шагал по улице и видит: двое парней грабят старика, часы с него сняли, шапку содрали и уже за пальто взялись. Спас старика, конечно. Парни едва-едва с земли поднялись. И старик и милиция благодарили Петьку. Думаете, пожалел он того старика? Нет, просто захотелось накостылять тому, другому; хорошо, когда дерешься… по закону.