Литмир - Электронная Библиотека

Он долго бродил по двору и по улице возле дома, сидел на завалинке, недоумевая и в то же время все более тревожась: куда же подевался постоялец?

Тихо подошел Денисов.

— Где ты был? — строго спросил Васильев.

— А что?

— Где ты был, обезьяна безмозглая?

— А ты что обзываешься?

— Не ори!

— Ну, что ты обзываешься, сволочуга?! Я вот те покажу обезьяну.

— Тихо! Где ты все же был?

— Ходил. А что по улице походить нельзя?

— Тебе нельзя. Здесь каждый человек на примете. Здесь тебе не город. Опасно. Понимаешь? Ведь я уже предупреждал тебя.

— Зачем угрожать? Не надо угрожать… У тебя есть вино?

— Нету.

В доме Денисов снова попросил:

— Налей стаканчик.

— Я же сказал, что нету. Нету и не будет.

— Не будет?

— Да, не будет.

Какие у него наглые глаза. Наглые и ледяные. Противно смотреть в них.

— Дам, но только завтра.

Все в этом человеке было противно Ивану Михайловичу: пошлые слова, толстый, будто приставленный к его харе нос, губы-ножи и разорванное сверху ухо. Его грязная рубаха в крупную ярко-синюю клетку тоже кажется Васильеву пошлой и злой.

«Боже, что мне делать?»

Когда они раздевались возле теплой русской печи, Васильев ясно почувствовал запах его тела, острый и неприятный. И это не потому, что пришелец был слишком уж неопрятен — ведь вчера и сегодня утром и днем не было никакого запаха, а просто в пору сильных треволнений у Ивана Михайловича почему-то страшно обострялось обоняние. Он стыдился такого обоняния, оно казалось ему возвратом к далеким предкам, рыскавшим в звериных шкурах по первобытным лесам, и когда начинал вдруг остро чувствовать тошнотворный запах кухни, бензина, машин и более слабые — от людей, у него начисто портилось настроение. Васильев никому никогда не говорил об этом, скрывал, так же, как скрывал необычную свою способность шевелить ушами.

И еще он отличался необыкновенной памятью, которую люди почему-то — вот чудно! — принимали за ум. Когда-то в детстве и самому ему казалось, что он с каждым годом, с каждым днем все более умнеет, а это было, как он сейчас понимает, обычное механическое запоминание, простое заучивание учебников. Старая учительница была щедра на похвалы: «Он такой, такой у вас способный!..» И матушка, слушая ее, гнула свое: «Будешь профессором или доцентом. Они все вон какие солидные, важные, чисто одетые». Однажды попросила прочитать ей молитву. Прочитал и тут же, отложив старинную, замусоленную — срам глядеть — церковную книжку в кожаном переплете, повторил непонятную молитву слово в слово. Мать была поражена. Прочитала ему древнюю песню, монотонную, длинную, и он почти всю запомнил. Мать воскликнула: «О, какой ты умный, сынок!» И стал с той поры он в глазах ее самым умным, самым серьезным, самым, самым… Говорила: «Ведь это ты!», «С твоим умом…» Иван Михайлович тоже долгонько заблуждался на счет своих способностей, явно преувеличивая их и не зная о том, что вундеркинды, став взрослыми, почему-то редко когда добиваются выдающихся успехов и настоящей славы. Решив стать математиком, он поступил в институт, закончил его, сколько-то работал учителем, но математиком не стал, вовремя поняв, что ни ученый, ни крупный педагог из него не получится, где уж там, природа наградила его только удивительно цепкой памятью; над любой задачей он корпел не меньше других; память куда как хорошо выручала, обогревала его, маленького, а потом стала холодной, неотзывчивой, как недобрая мачеха.

Утром, когда только-только начало синевато светить, Надя уехала на попутной райпотребсоюзовской машине в дальнюю деревушку к бабушке, та была уже совсем стара, одинока, жила в хилой избенке, но никак не хотела перебираться к внучке, чем озадачивала и дивила Ивана Михайловича. После ее отъезда он почувствовал себя вовсе одиноко и тяжело, даже не завтракал, лишь выпил стакан чая без хлеба и с неприязнью посматривал на Денисова, который уплетал все, что оставила на столе хозяйка дома: молоко, квашеную капусту, ватрушки с творогом. От него на весь дом разило алкоголем.

— В городе слышал анекдот, — сказал Денисов, вставая из-за стола и ухмыляясь…

«До чего же примитивен, просто на диво», — подумал Васильев. А вслух сказал:

— Ты должен сегодня же уехать отсюда. Понял? И постарайся сделать это как можно незаметнее. Устройся на работу. Лучше в колхозе. Или в леспромхозе. Я уже говорил тебе об этом. И если попадешься, обо мне ни слова. Понял? Ты понял?!

— Понял. Уеду, уеду. А ты что командуешь, ядрена палка? Кто ты таков?

— Чемпион Юпитера и Сатурна по французской борьбе. Это возле гипотенузы, недалеко от катета.

— Че-го?

— Хватит валять дурака. Ты мне надоел хуже горькой редьки. И не доводи меня до крайности. Понял? Иначе пойду в энкэвэде и сообщу о тебе и о себе. Мне много не дадут, не думай. Отсижу, если что. А скорее всего, ничего не дадут. Я не воевал против Красной Армии.

Он знал: все равно что-то «дадут», но хотел убедить Денисова в противном и тем обезопасить себя в его глазах.

— А вот тебе, Денисов, будет плохо. И ты подумай…

— Не пой-дешь. Ты же трус. Ты и добрым-то и порядочным-то стараешься казаться потому, что трус.

— Врешь!

— Прикрываешься добротой-то, как заслонкой. Тоже мне добрый! На словах все добры. Тюрьмы боятся, вот и в добрых играют. Добрые… Какие тока насилия и пытки и какую тока смерть не выдумал человек для человека. Что для одного горе, для другого радость…

— Ты смотришь на все глазами преступника.

— Ти-хо, ти-хо!

— Мир держится на доброте. И добро в конечном счете побеждает: мысль эта стара, как и сам мир. Иначе бы и не стоило жить. И рядом с добром видится мне в людях что-то и детское. К чему это я тебе рассказываю. Ведь все равно не поймешь. Но расскажу. Помню… На фронте видел. Собственно, не на самой передовой, я там никогда не бывал. Но где-то недалеко от фронта. Только что выпал снег. Смотрю, какая-то хромая баба на улице кормит хлебом оборванных и грязных ребятишек: дескать, ешьте, милые вы мои… А сама плачет. Им дает куски. А себе в рот крошки бросает. И видно, что ребятишки эти не ее, а чьи-то чужие. Иду дальше, гляжу: две старушки снежную бабу лепят. Глаза горят у старух. Ребятишек радуют и себя. А ведь война, голод.

Денисов молчал, едко, насмешливо улыбаясь. Чувствовалось: хочет он, чтобы хозяин дома видел эту его насмешливость. И Васильеву стало неприятно от собственного разглагольствования, в котором были, конечно же, и фальшь, и стремление поставить себя над пришельцем.

— Мы с тобой подонки, Денисов. Свиньи. Ты более крупная и породистая. В форме полицая. А я маленькая, но все равно свинья… Слушай, уходи давай.

— Ладно, хрен с тобой. Уеду. Махну на Север. Все — могила!

Ночью подстыло, но под тяжелыми сапогами ледяная корка ломалась, и ноги Васильева проваливались в густую грязь. Он шагал вяло, слегка пошатываясь.

— Заболели, Иван Михайлович?

Перед ним стояла уборщица райпотребсоюза, пожилая, но еще быстрая на ноги женщина, имевшая привычку совать свой нос в чужие дела.

— С чего вы взяли?

— Да вид у вас какой-то…

— Дался вам вид мой.

— И чо это ботинки разные?

— Что?

— Ботинки, говорю, разные надели.

Васильев наклонил голову и остолбенел: на одной ноге был старый неуклюжий ботинок с толстой подошвой и коричневым шнурком, на другой — новый модный штиблет с черным шнурком. Перед крыльцом райпотребсоюза он споткнулся, едва удержавшись на ногах. В этот момент где-то за огородами печально взвыла собака, Васильев почувствовал во всем этом дурное предзнаменование и, грязно выругавшись про себя, сел за письменный стол, тяжело подпирая ладонью щеку и думая с горечью: «Совсем тряпкой стал. Тюфяк. Квашня. Что же мне делать? Что делать?.. А ведь недавно все было так хорошо, так хорошо… И я почему-то не ценил это хорошее. Зачем думать о том, что не ценил. Чепуха какая. Он — дурак. Умишка у него явно не хватает, только кое-когда проблески… Он попадется. Непременно попадется и завалит меня. Они все из него вытянут. Да что вытянут, сам расскажет. Все расскажет, скотина! Для него нет ничего святого. Кретин и подонок. Бежать!.. А куда бежать? С какими документами? Здесь все так хорошо устроилось. Видит бог, я работал на совесть. При чем тут бог. Где он, бог? Какая тяжесть, какая муть в голове. Даже покруживает. Выдержу ли я в лагере?.. Что делать? Нет, не надо об этом… Не надо! Все обдумаю потом… Не поздно ли будет?.. Нет, потом… не сейчас… вечером. Как плохо мне…»

83
{"b":"216874","o":1}