— И еще одна неприятность, Василь Васильич, — говорил директору, угрюмому, мешковатому старику, молодой мужчина с усиками, державшийся весьма уверенно и прямо. — Да опять… с этим пьянчугой токарем Сениным.
— А что с ним?
— В больницу попал. Вместе с сыном. Ну, что… Напился, по своему обыкновению, и начал шататься по городу. А сын бежал за ним, хотел его домой увести. Ну и где-то оба попали под машину. Сам-то Сенин еще вывернулся как-то. А сына ударило.
— А почему же Сенин в больнице?
— Это уже от другого у него. Обморозился. Это уже вечером с ним произошло. Свалился пьяный в сугроб. Какие-то люди проходили и увидели.
— Черт-те что!
— Еще бы полчаса и… И сына чуть не угробил, скотина, и сам чуть-чуть на застыл. Да самого-то и не жалко, прямо скажем. Жену измучил, и соседям никакого покоя. Слишком уж мы цацкались с этим Сениным.
— Надо прежде всего с вас спросить, товарищ Беляев, — грубовато проговорил директор. — Вы — начальник цеха.
— Но, Василь Васильич! Сколько раз я ставил о нем вопрос. Этого алкоголика уже давным-давно надо было вышвырнуть из цеха. Не человек, а позорище какое-то. Но ведь у нас кругом либералы: «Как же так?.. Мы должны воспитывать!..»
— Сколько ребенку лет?
— Не знаю. Лет десять, наверное.
Отец у Василия Васильевича когда-то тоже крепко закладывал и, будучи во хмелю, гонял жену и своих ребятишек по деревне, бестолково орал и матерился. Вспомнив покойного отца, директор нахмурился. Он знал Сенина: фабрика маленькая, все на виду. А всякие нарушители, черт их дери, запоминаются почему-то особенно сильно. Сенин! Сутулый человек средних лет. Обычный человек. Только вот глаза… как у побитой собаки.
— Да, — протянул Василий Васильевич, — тут мы, видать, что-то и в самом деле недоделали…
2
Тот, почти десятилетней давности, вечер был как-то на особицу тих и тепел; от заходящего солнца крыши домов розовели, а окна, стены и дороги покрылись густыми тенями. Эти розовые крыши и тихие тени почему-то слегка раздражали Николая Сенина, который вяло шагал по улице, не замечая проходящих, натыкаясь на них; на главной площади он чуть не попал под мотоцикл, и перетрусивший мотоциклист долго честил, обзывал его. А Николай молчал, он вроде бы даже ожидал этих слов, более того, хотел слышать их, — была какая-то непонятная приятная горечь от сознания того, что он жалок и унижен. И уже ничто сейчас не могло сбить с него того гнетущего настроения, которое появилось часа два назад.
…Все шло так же, как и на других собраниях: был докладчик, были выступающие в прениях. Конечно, кое-кого ругали, как без этого, двое или трое без конца раздражались, что-то выкрикивая, и председательствующий то и дело предупреждал: «Тихо, товарищи!» — и с силой стучал карандашом по графину с водой.
У Сенина было какое-то особое отношение к собраниям, он не любил их, вроде бы даже побаивался немножко, и когда начинали «развертывать критику», а проще говоря, ругать того, другого, сидел, как на иголках, — морщился и ерзал, ерзал.
«Интересно, какая все же разница между собранием, совещанием и заседанием?» Никогда такой вопрос не приходил ему в голову, и Сенин с удивлением подумал, что, пожалуй, не смог бы толком ответить на него.
Начальник цеха Беляев выступал после всех. И прежде всего лягнул Сенина. Да какое лягнул, — вовсю напустился.
— …То же самое происходит и с товарищем Сениным. Позавчера он запоздал на целых двадцать минут.
— На шестнадцать. И ведь я объяснял, почему, — сказал Николай, но как-то неуверенно и к тому же хрипло, невнятно сказал, едва ли кто чего понял.
— Некоторые считают Сенина хорошим токарем. Да, нормы он выполняет. А ведь одного этого еще недостаточно. Сенин не умеет себя вести, а когда ему делают замечание, начинает грубить…
Николай и в самом деле запоздал, но уж вовсе не из-за халатности; живет он на окраине, за оврагами, там, где когда-то была деревушка, которая соединилась с городом; если тихим шагом добираться, то почти что час до фабрики, а если поторопишься — минут этак тридцать-сорок. Автобус должен прибывать на их окраину через пятнадцать минут, но где пятнадцать, там и двадцать, а иногда так и вовсе — ждешь, ждешь — подь оно к лешему! — и дождаться не можешь. Ехал, и по дороге что-то попортилось в моторе автобуса; шофер начал успокаивать: «Сейчас, сейчас». Но где там «сейчас». В общем, добирался на своих двоих и, как ни торопился, на шестнадцать минут все-таки запоздал.
Сенину кажется, что Беляев немножко недолюбливает его. И трудно сказать, когда и с чего все началось. Помнит только легкую стычку, происшедшую больше года назад. Беляев тогда сказал: «Почему у тебя такой грязный станок?», а Николай, будучи в дурном настроении (в то утро дождь лил как из ведра, автобусы почему-то не ходили, и он вымок до нитки), ответил грубовато: «Уж не грязнее, чем у других». Действительно, не грязнее. Но Беляев просто так по цеху не пройдет, непременно кому-нибудь на что-нибудь да укажет. А просто так… не может. Николай смолчал бы, да голос у начальника цеха был слишком уж холодный, надменный: «Я тебе делаю за-ме-ча-ние!» Отошел и поглядел еще издали. Лампочка висела за спиной Беляева, на его глубоких глазницах лежала тень, и Николай лишь чувствовал на себе пристальный стальной взгляд. Ведь, кажется, простой мужичонка: родился где-то тут, в деревне, был слесарем и бригадиром, в начальники выскочил только года два назад, после того, как заочно окончил техникум, и на тебе… И позднее нет-нет да и сделает Сенину какое-нибудь замечание: «Ты слышишь?» Николай хмурится: «Слышу». И, если не согласен с Беляевым, напряженно и торопливо возражает, чувствуя при этом какое-то странное удовлетворение.
Нынче они всем цехом дважды ездили в деревню, помогали колхозникам копать картошку, и Николай работал, не жалея себя, пуще всех упластался. Думал, похвалит. Нет! Выступая на собрании, Беляев похвалил других, а Сенина будто и не было на картошке. Или вот еще случай. Шел с женой Надей по базару, навстречу — Беляев, гладенький такой, чинный, остановился и давай внушать: «Что у тебя вид как у хулигана? Поправь! Да и галстук тоже…» А какое ему дело до всего этого? Каждому рабочему «тыкает». А попробуй-ка скажи «ты» ему самому. Хо-хо!.. Пробовал кое-кто. Беляев злился: «Как ты ведешь себя?! Почему не хочешь прислушиваться к критическим замечаниям?..» И пошло, и поехало.
Не зная Беляева, обмишулиться можешь: старается вроде бы мужик; в своем деле, как говорится, собаку съел; точный (часы по нему проверяй), в шляпе, в галстучке, не крикнет, даже голоса не повысит. Не повысит-то не повысит, а себе на уме…
Сенин не раз подумывал, не перейти ли на другую работу, но уже привык тут, смолоду на одной и той же фабрике, в одном и том же цехе.
Он никогда не выступал на собраниях, ему казалось, что он может выпалить что-то не то, повести себя как-то не так и будет смешон, нелеп. Но в этот раз решил все-таки выступить.
— Я ведь не просто так запоздал. — Голос как чужой. Кажется, никогда в жизни Сенин не чувствовал подобного напряжения. — Я говорил ведь. И все ж таки надо разбираться. А то все шишки ну одного, елки-палки! Конечно, у кого лужёна глотка, тот отобьется. Тот, вообще, от кого хошь отобьется. А другого понужают и понужают ни за что. А почему я должен отвечать за ни за что? Это, как говорится, извини-подвинься!..
Он со страхом понимал, что говорит не то, не так.
— Ты где находишься? — громко и почти весело спросил Беляев. — На трибуне. На собрании. И нечего нести всякую околесицу.
Заскрипели стулья, кое-кто посматривал на Сенина усмешливо, кое-кто недоуменно. Николай говорил и в то же время подмечал эти взгляды, улыбки и дивился, что может подмечать и жить в эти минуты так вот странно раздвоенно.
Уж лучше бы не выступать.
Придя домой, Сенин начал рассказывать обо всем этом Наде.
— А как он тебе платит? — прервала его жена.
— Что значит «как»?
— Не сбавляет зарплату-то?