Черничное небо становилось сперва бордовым, затем черным, потом всё исчезло и в поезде наступала ночь. Из разных его уголков доносилось детское лепетанье, бренчанье подстаканников и утомленный людской шепот. Проводник разносил чай и раздавал одеяла продрогшим пассажирам, как правило, путешествующим в одиночку. Его движения сопровождались теньканьем монет и тяжкими вздохами.
– Чаю мне можно?
– Можно.
Гера спустился с верхней полки, потревожив спящего внизу старика, и пошел в купе проводника.
– И что вам всем не спится…
– Рано еще спать, детишки еще не умолкли.
– Ладно. Заходи, что ли, ко мне, у меня еще на пару рюмок хватит.
Гера присел на скомканное пятнистое покрывальце и отставил чай.
– Ночью лучше спать…
Они, не чокаясь, выпили по семьдесят грамм. Гера, поморщившись, отломил лежащий кусок хлеба и вдохнул пыльный пшеничный запах.
– Не надоело вот так взад-вперед ездить?
– Надоело. А ты к кому спешишь?
– Я не спешу. Так, по делам по некоторым еду. Материал собираю.
– Журналист, что ли?
– В некотором роде…
Проводник нашарил под сиденьем еще одну бутылку водки.
– У меня тут еще есть на случай…
– Я не против.
Гера укутался одеялом и подставил пустую рюмку.
– Рассказывай давай, что за материалы.
– Помнишь «Курск», многоцелевая атомная подводная лодка, «убийца авианосцев». Проект № 94-А «Антей», по классификации НАТО – «Оскар-II». Разработана в тысяча девятьсот восьмидесятые годы в Центральном конструкторском бюро морской техники «Рубин». Построена в Северодвинске, спущена на воду в тысяча девятьсот девяносто четвертом году. Длина сто пятьдесят четыре метра, ширина…
– Стой, стой, ты цифрами-то меня не грузи…
– Подожди, закончу сейчас. Скорость в надводном положении – тридцать узлов, в подводном – двадцать восемь…
– Слушай, парень, мне это ни к чему всё!
– Главное скажу: вооружение у нее – двадцать четыре крылатые ракеты «Гранит», четыре торпедных аппарата, две глубинные бомбы. Лодка может находиться в автономном плавании до ста двадцати дней.
– Тебе до нее какое дело?
– У меня отец там погиб.
– Мои соболезнования… А едешь-то зачем?
– Гнило все произошло. Лучший папин друг каждый день сообщал нам новости. Приходил, такой, разувался, ужинать садился и начинал рассказывать. Много так говорил, а по делу – ничего путного. На другой день, как авария случилась, по телевизору орать все стали… одни – одно, другие – другое. Друг папин, дядя Костя, тоже: и о глубине, на которой находилась затонувшая лодка, и о составе экипажа врал, врал, что лодку удалось подключить к системам энергетики и регенерации воздуха, что в течение нескольких суток после аварии отец и другие подводники давали о себе знать стуком, азбукой Морзе.
Гера начал отрывисто стучать рюмкой по столу. Уже изрядно опьянев, проводник кулаком прекратил шум.
– Врал… врал… а зачем?
– Сам не знаю. Сильнейший взрыв сложил все переборки до пятого отсека, отрезав отцу путь к спасательной камере, рассчитанной на всех членов экипажа. Самостоятельно подняться на поверхность они не смогли, слишком глубоко. На отца давил стотонный каток воды…
Гера налил еще водки, приложил ладони к сырому запотевшему окну и намочил лоб.
– В кормовых отсеках потом еще какое-то время захлебывались живые… люди…
– Да уж.
– Отец мог выжить, понимаешь?! Только наши спасатели что-то все спасали, спасали… Тут же и британская помощь прибыла, правда, только через неделю.
– А друг-то что?
– А друг будто бы знал, что так все закончится. Он тоже должен был быть там, с ними, а он, видишь, чай теперь с нами пьет.
– Не надо так – злишься на человека попусту. Меня, кстати, тоже Костей зовут.
Гера пожал проводнику руку, выпил еще рюмку, закрыв глаза, и долго их не открывал.
– …Мы в Свердловск ехали. Ночью слышу – компания одна шумная, человек семь, бузит, ржут чего-то, водку жрут. Я им замечание, а они меня на хер посылают. Пойду, думаю, к себе, дверь открытой оставлю, если разбуянятся совсем, с молотком приду… Через минут пять к ним девка заходит. Пышная такая девица в юбке джинсовой. Улыбается, сучка. «Мальчики, – говорит, – к вам присоединиться можно?» Больше я ее не видел. Слышал только, как по очереди они над ней кряхтели, а потом один из них материться на весь вагон стал. Я уже не выдержал, подошел к соседнему купе и жду. Они давай переговариваться: «Что теперь делать с ней?» – «Что с дохлой делать – в окно ее давай выкинем!» Дальше был только звук открывающегося окна и возня семи пьяных тулов…
– Ты ничего не сделал?
– А что я мог? Я мог только девке компанию составить…
– Так на твоих глазах преступление произошло…
– Ну, ты идеалист тупой! Ты вообще на земле живешь, придурок?
Гера встал, поднял упавшее на пол одеяло и, укрывшись им с головой, отправился спать. Голова Герина кружилась, за закрытыми глазами в волнах барахтались джинсовые силуэты, периодически отливая крапчатым бордовым. За стенкой кто-то напевал песню, затем громко чихнул, на что женский голос заливчато засмеялся, через час всё стихло.
Утром Гера снял с ежистой ехидной подушки наволочку, свернул простыни и понес их Косте.
– А, это ты, идеалист-придурок! Встал! Как твоя голова?
– Да нормально всё. Слушай, ты хороший мужик, ты береги себя, ладно? Работа у тебя и правда дерьмовая.
– Ну что ты, я же проводник…
Гера достал фотоаппарат и сделал три портретных снимка: первый – проводник теребит комки постели, второй – подает ему руку и третий – Костя уходит в перспективу вагона.
На станцию Гера вышел уже в десятом часу, когда небо расправило тучи, а дождь потихоньку стал заявлять о себе над площадью Северо-Западного микрорайона. К обеду, кроме могилы отца, Гера нашел еще одиннадцать симметрично убранных захоронений – десятая часть членов экипажа затонувшей в августе двухтысячного года подлодки. В память о членах экипажа субмарины в том же дождливом районе из влажной земли росли сто восемнадцать берез, соединявшихся в перспективе в сановную аллею. Между стволами ее теперь стоял фрагмент ракетного отсека подлодки, поднятый со дна Баренцева моря. На верхней его части играли дети. Гера сделал пару кадров, подошел к одному из ребятишек и задал вопрос: «Эй, парень, я действительно идеалист-придурок?» Парень отвернулся и продолжил жужжать и кружиться, увлеченный игрой. Вероятно, он был слишком взрослый и уже не годился для правдивых ответов.
Вацлавский постамент
Вацлавская площадь распрямилась. Днем она горбилась под тяжестью туристов, а ночью, освободившись, распластала проходные дворы и попыталась заснуть всеми шестью десятками зданий. Из переулков изредка доносился то смех, то хруст гальки под резиновыми подошвами, иногда чей-то утомленный шепот искал дорогу. По ночам эта площадь, если крепко-крепко зажмуриться, напоминала русские площади Победы, Революции, Комсомольские. Тут и проводила свои чешские дни Вера Ивановна и возвращалась только ночью, нагруженная советскими сетками с пражским обезжиренным молоком по четыре кроны.
Вера Ивановна закрылась в своей комнате, и бог знает, чем она там занималась, то ли в заметки «Прага – вторая жизнь» что-то добавляла, то ли перебирала любимые плодовые косточки. Каждый вечер, при помощи шила, она проделывала крошечные дырки на их кряжистых бочках и планировала когда-нибудь, когда за окном будет слякотно и не для прогулок, сплести много-много ожерелий, предварительно выкрасив косточки красками из нового набора «Рукодельница». Из некоторых Вера Ивановна мечтала вырастить деревья, да только квартира не позволяла: терраса мала, а на соседние территории залезать нельзя – в Праге не как в России, соседей уважать принято, и на растения, ветки которых разрастаются на всю окрестность, поставлен уважительный запрет.
В России был последний день лета. Больше всего это ощущалось на окраинах, там, где целые кварталы отдавались под рослые облупившиеся «сталинки», еле удерживающие массивные крыши. Раньше, разумеется, они были куда крепче и стены не просвечивали рыжими кирпичинами, но теперь совсем другое дело, теперь и зовутся такие дома иначе, чем в тридцать девятом. Разве могли предположить в тридцать девятом Матусевичи и Аврамовы и тем более сам Сталин, что его имя станет звучать так ласково – «сталинка». Прежними оставались тут только бульвары: те же скамейки по обе стороны, те же асимметричные кусты шиповника, стриженные пьяным садовником, и тот же памятник, что и двадцать лет назад, чуть окислившийся, чуть пыльный в складочках пиджака, зато выражение лица осталось прежним – никаких признаков старения. Такому, кроме смены власти, ничего не страшно. Тут осталась внучка Веры Ивановны Рита. По собственной воле она задержалась на родине, не пожелав убраться из «сифоновой» Москвы, да и жизнь, где пешеходы, ступая на «зебру», не ускоряют шаг, казалась ей подозрительной.