В среде щербато говорящих чешек Вера Ивановна чувствовала себя спокойно, она писала письма своим старым приятельницам, мол, так и так, живу здесь, как в раю, но ответов почему-то не получала, получала лишь редкие весточки от внучки Риты. Та писала, что все у нее ладно, только погода начала портиться, что в институте скука бессменная и что охота в Прагу.
Вера Ивановна тепло любила музеи, и свидания с холодными чешскими бюстами случались у нее раз в три дня то в здании на Вацлавской площади в Пантеоне, то в Национальном музее. На Вацлавской площади она была знакома с несколькими святыми, среди которых больше всех уважала Анежку то ли из-за имени нежного, то ли по заслугам, и даже выучила на чешском надпись на постаменте: “Svatý Václave, vévodo české země, kníze nas, nedej zahynouti nám ni budoucím”. Перевода она не знала, знала только, что это обращение к Вацлаву.
Вера Ивановна и ее случайный пражский знакомец стояли недвижно и смотрели на березовый крест.
– В шестьдесят девятом тут студент сжег себя, протестовал против войск стран Варшавского договора, против оккупации Чехословакии, – начал старик. – А потом в том же году, в годовщину коммунистической революции, тут же это сделал еще один студент.
– С именем таким смешным, детским каким-то – Заяц, что ли? – улыбнулась Вера Ивановна.
– Ян Зайиц. Теперь тут всегда цветы. Кстати, ваши Национальный музей наш расстреляли. Смотри, Вер, а это Чехия, Моравия и Силезия. Видишь, какие мы помпезные?
– Ну.
– За это вы нас и расстреляли. Советские танкисты в шестьдесят восьмом приняли музей за парламент и обстреляли его, вон туда посмотри-ка, там видно.
С перекрестка Nové Město и влтавских набережных у моста Легии путь один: с проспекта можно ехать хоть куда, а оказался на мосту – теперь только прямо или вниз. Пройдя прямо, Вера Ивановна остановилась. Внизу плавали прогулочные суда, люди на них казались чуточными, они смотрели по сторонам, пальцем тыкали в сонную архитектуру. Вере Ивановне внезапно захотелось в Россию, где «сталинки» прячутся за новостройками, а под фонарями вьются озабоченные мошки и подшабашивающие практичные старухи. Старухи сжимают в газетке безнадежные георгины, а по вечерам возвращаются в темные дворы, выбрасывают цветы и усаживаются на скамью под досыхающую черемуху. Завтра – первое сентября.
В российской осени заключена особая тоска. И дело не в увядающих деревьях и внезапной оккупации дождей, это тоска другого рода. Тоска, при которой люди закрываются дома от неведомого страха. Они боятся не сквозящего ветра, не кучевых облаков, просто привыкают к мысли о грядущей зиме, в которой тоже нет никакой коварности.
И если деревенская осенняя тоска незаметна на фоне бесконечной работы, то городская, и особенно московская, с каждым днем становится все более непроходящей. Объяснений тому немного: возможно, дело все в храброй памяти предков, не задумывавшихся над своими тревогами, которая в москвичах напрочь перекрыта памятью об особенном вчерашнем дне, а в деревне, где дни различают только по христианским праздникам, она еще живет.
Родителей своих Ритка почти не знала – мать умерла от тоски по какому-то завсегдатаю холостяцких пивнушек, а отец, как говорили, от гриппа. Переживаний она не испытывала, Вера Ивановна умело заполняла собой пространство и жалости к Рите не допускала даже со стороны старух с темных лавочек.
Рита спустилась в подвал ресторана. Грузный неприбранный охранник вытащил изо рта зубочистку с кровяным краешком и посмотрел на часы.
– Да не опоздала я, че смотришь! Пиши без пятнадцати.
Пробежав мимо желтого кабинета с опрокинутыми в кресла начальниками в гладких рубашках, Рита зашла в раздевалку. Завсегдашний запах прокисшей рыбы мешался с запахом истасканных черных туфель; в углу, зажатый серенькими шкафчиками, с ладони слизывал рисинки Адик.
– Народу много сегодня?
– Ну, так, на первом человек десять, на втором и третьем чуть поменьше.
Лакированные ножки стола провалились в зеркальный пол, на потолке отражались вилки, в вилках отражались лица гостей: одни были с большими улыбками, другие – с большими ухмылками. Но были и третьи, чьи лица вроде бы хотели изобразить что-то особенное, но не могли, поскольку они ели.
Работала Рита тут недавно, с того момента, как Вера Ивановна уехала в Прагу. Когда кормилица все ж таки осуществила свою мечту, холеную с шестнадцати подростковых лет, и уехала глядеть на узкие улочки и пестрые торговые лавки, внучке ее ничего не оставалось, как начать мечтать о высшей благосклонности, Божьей или Витечкиной. Витечка был ведущим на телевидении, впрочем, он мало чем отличался от прочих витечкообразных, разве что знакомство их было более интеллигентным… «Главное, – говорили местные официантки Вика и Лена, – гордо спинку держи и красней посмущеннее, чтоб как будто влюбленная ты, ну, и сразу не соглашайся ни на что, чтоб доступной не казаться».
По вечерам в ресторан приходили известные гости, которых все узнавали, но виду никто не подавал, дабы не беспокоить и прослыть самым тактичным персоналом. Заказы их, как правило, выполнялись быстро и учтиво, блюда не путались и выплывали в правильном порядке, ну а в конце, если у Риты хватало смелости и она выполняла все по рекомендациям, Викиным и Лениным, она даже гостила у именитых и сиживала чьей-нибудь спутницей напротив официальных жен. Одну она запомнила особенно, поскольку звали их одинаково и возраст их отличался всего в пару месяцев. Причесанная на манер Елизаветы, с еле заметными зелеными полосочками под ресницами, Марго сидела напротив Ритки и вежливо улыбалась. Взгляд ее отрывался от собственного отражения в зеркальце всякий раз, как муж или же гость мужа к ней обращались. Односложно, но всегда грациозно она отвечала, а потом быстро-быстро схватывала руку мужа и гладила ее до тех пор, пока окружающие не начинали верить в ее простосердечие и искренность. Муж в это время рассказывал гостям историю их знакомства, романтичную для Марго и отдающую трупным запахом для Ритки:
– Вот эта вот девка семнадцати лет отказала мне, мэтру телевидения, ради какого-то долговязого козла!
– Характерная… – отстраненно заметил Риткин спутник Виктор.
– Сучка, а! Я за ней полтора года потом следил, мне ребята мои уже говорят, давай мы тебе ее с кляпом в глотке привезем, ну или в бочке кусковатую, успокоишься и будешь дальше с женой жить, а я ведь ни в какую. Пусть, говорю, повзрослеет пока, сама потом приползет.
– Так и случилось?
– Так и случилось! Так вот, господа, предлагаю нам выпить за госпожу удачу, божью милость и человеческие желания!
– Браво, дорогой, браво, Маргош, за тебя и за Саньку!
Потом речь заходила о знакомстве Виктора и Ритки. Рита наливала полный бокал и предлагала еще один тост за Марго.
Пражской приятностью Вера Ивановна признавала вечернее сидение на террасе, когда в городе оживали мангалы и засыпали рынки. Вера наполняла пивом красную в белый горох кружку и попивала маленькими глотками так, как пьют в России только рябиновую настойку. Засыпать было рано.
В одно из таких сидений Вере Ивановне звонила Рита – звала неотлагательно в Россию, куда вскоре должен был приехать бабушкин брат. Дядя Миша был человеком, перешедшим вброд войну и репрессии, оттепель и «оранжевую революцию». На Украине у него оставался взрослый сын, и время, он считал, пришло со всеми прощаться – «девяносто два года, как-никак». Приехал ранним поездом, самолетом не стал, поскольку «за последние несколько лет грохнулось их не один десяток, а с железной дорогой ничего сделаться страшного, кроме захвата террористами или таможенниками, не может». Выгрузил из болоньевой сумки банки с маринованной кукурузой и кусок индюшатины, присел на диван и задремал. Проснулся только к вечеру, когда индюк уже плавал в бульоне среди домашней лапши.
– Ну как там у вас обстановочка, дядь Миш?
– Да помаленьку справляемся, я вроде хвораю тихо, Юрочку не беспокою сильно.