— Значит, это вы вознамерились запретить чтение послания к коринфянам? Так знайте же — я не из тех, кто станет потакать подобным глупостям!
— All right[49],— сказал я ему, — но знайте и вы: я не потерплю оскорбления моей жены. И если этот fellow позволит себе прочитать данный абзац, то в самой церкви — из уважения к этому священному месту — я ему ничего не скажу; но твердо обещаю: сразу же после церемонии бракосочетания я как следует надаю ему по шеям.
И тогда, месье, епископ очень внимательно посмотрел на меня, видимо, хотел понять, говорю ли я всерьез. Затем, вспомнив про мое участие в Трансваальской[50] кампании, про негритянскую королеву и скандал, которым я пригрозил, проговорил елейным голосом:
— В конце концов я не считаю, что шокирующий вас пассаж так уж абсолютно необходим для церемонии венчания.
Тут вошел доктор О’Грэйди и попросил чашку чая.
— Кто приготовил заварку? — спросил он. — Это вы, Орель? Сколько вы положили чаю?
— По ложечке на чашку.
— Усвойте одну аксиому: по ложечке на чашку плюс еще одну. Все-таки странно: ни один француз не умеет заваривать чай.
Орель поспешил сменить тему:
— Падре рассказывал мне о своей женитьбе.
— Священникам вообще не следовало бы вступать в брак, — сказал доктор. — Вам, вероятно, знакомо следующее суждение святого Павла: «Женатый мужчина стремится нравиться своей жене, а не Богу».
— Это вы привели не к месту, — заметил Орель. — Не толкуйте ему о святом Павле. Он только что резко осудил его.
— Извините, пожалуйста, — уточнил падре. — Я, как вы выразились, «осудил» всего лишь одного епископа.
— Падре, — сказал доктор, — не судите, да не судимы будете!
— Помню, помню, — ответил падре, — это слова самого Учителя. Но он не знал епископов.
Затем он вернулся к занимавшему его вопросу.
— Скажите мне, О’Грэйди, ведь вы ирландец: почему престиж католического полкового священника выше нашего?
— Падре, — сказал доктор, — послушайте-ка вот какую притчу, настала ваша очередь слушать. Один джентльмен убил человека. Правосудие ни в чем не подозревало его, но, снедаемый угрызениями совести, он печально блуждал по земле… Однажды он проходил мимо англиканской церкви и вдруг подумал, что тяжкое бремя тайны станет менее гнетущим, если он откроется кому-нибудь. Поэтому он вошел в храм и попросил викария выслушать его исповедь. Викарий оказался прекрасно воспитанным молодым человеком, бывшим питомцем Итона и Оксфорда. Обрадованный неожиданной просьбой, он с готовностью ответил: «Ну конечно же, откройте мне ваше сердце! Можете сказать мне все как отцу родному». Пришелец начал: «Я убил человека». Викария всего передернуло. «И в этом вы признаетесь именно мне?! Презренный убийца! Быть может, я, как гражданин, обязан отвести вас в ближайший полицейский участок… Но во всяком случае, будучи джентльменом, я не должен оставлять вас ни на минуту больше под своей крышей!..» И незнакомец ушел. Через несколько километров он увидел у обочины дороги, по которой шагал, католическую церковь. Последняя искорка надежды побудила его войти внутрь и встать на колени, позади нескольких пожилых женщин, ожидавших около исповедальни. Когда настал его черед, он смутно различил в полумраке силуэт молящегося священника, прижавшего ладони к лицу. «Святой отец, — сказал он, — я не католик, но все же послушайте мою исповедь». — «Слушаю вас, сын мой». — «Святой отец, я убил». Он уже приготовился к бурной вспышке гнева в ответ на свое ужасающее заявление. Но в торжественной тишине церкви священник спокойно спросил: «Сколько раз, сын мой?»
— Доктор, — сказал падре, — как вы знаете, я шотландец, и поэтому истории, которые мне рассказывают, доходят до меня лишь на восьмой день.
— А эта история дойдет до вас через гораздо больший срок, — сказал доктор.
X
Всё — судьба! Если бы кремний был газом, то я был бы генерал-майором.
Уистлер
С.-У. Таркингтон, офицер-ветеран пятидесяти трех лет от роду, почетный лейтенант и квартирмейстер, словно мальчишка был одержим пламенным желанием заработать до ухода в отставку еще одну орденскую ленточку. Естественный ход вещей и восемнадцать лет безупречного поведения принесли ему медаль за кампании в Трансваале и фиолетовую ленточку старослужащего. Но при известном везении лейтенант, пусть даже только почетный, может заполучить еще и Military Cross[51], если, конечно, он почаще будет попадать под огонь вражеской артиллерии и при этом все-таки уцелеет.
Вот почему Таркингтона то и дело видели в самых опасных местах, хотя там ему явно было делать нечего. Вот почему в день взятия Лооса, презрев свой застарелый ревматизм, он как угорелый шнырял по раскисшему от дождей полю боя и вытащил оттуда на собственной спине восемнадцать раненых. Но, к сожалению, ему не повстречался ни один генерал и никто ничего про это не узнал, кроме самих раненых, а они ведь ни на что и никак не влияют.
Вдобавок полк перебросили на север и расположили близ Ипра[52]. Для обороны этой местности, несомненно, существовали веские причины как чисто сентиментального, так и военного порядка. Однако для зимних квартир она никак не годилась. Таркингтон не страшился опасности: рвущиеся снаряды — явление каждодневное, и оно в порядке вещей. Но ревматизм боится воды, а дождь, безостановочно падающий на жирную глинистую почву, делает из нее какое-то вязкое, полупромерзшее месиво, которое ни один доктор не порекомендует для смазки старых суставов.
Таркингтон, чьи натруженные, отечные ноги превращали малейшее продвижение вперед в настоящую китайскую пытку, вынужден был признать, что пора проситься в тыл.
— Уж такое мое счастье, — сказал он старшему сержанту, своему наперснику. — Хоть у меня и нет никакого ранения, а боль нестерпима.
И вот, прихрамывая и ругаясь последними словами, он отправился к самому полковнику и описал ему состояние своих ног.
В это утро полковник был не в духе: из штаба дивизии пришла бумага о том, что в его полку число обмороженных ног составляет 3,5 процента, тогда как средний показатель по всему корпусу не превышает 2,7. Полковнику предписывалось принять меры для снижения столь высокого процента в будущем.
Необходимые меры были приняты: полковник вызвал доктора и протянул ему сей документ.
— А теперь слушайте внимательно, О’Грэйди: в ближайшие трое суток можете обнаруживать бронхиты, раздражения дыхательных путей и гастроэнтериты, но чтобы мне никаких обмороженных ног.
Легко вообразить, как полковник принял Таркингтона, пришедшего именно для того, чтобы продемонстрировать свои парализованные ноги.
— Ну это, знаете ли, предел всему! Чтобы я эвакуировал в тыл офицера из-за обмороженных ног! Прочитайте-ка вот это, Таркингтон! Прочитайте! Неужели вы думаете, что ради вашего удовольствия я превращу три целых пять десятых в три целых шесть десятых? Напомню вам, друг мой, общий приказ номер триста двадцать четыре: «Так называемая окопная нога является следствием контрактуры поверхностных артериол, из-за чего кожа, лишенная питания, мертвеет и разлагается». Следовательно, вам нужно всего лишь следить за своими артериолами. Таркингтон, поверьте мне, старина, я крайне сожалею, но это — единственное, чего я не смогу сделать для вас.
— Уж такое мое счастье, — сказал пожилой офицер старшему сержанту, своему наперснику. — Общий срок моей службы — тридцать семь лет. Я никогда не болел, и вот нате вам: когда впервые за всю мою жизнь я прошу отправки в тыл, выясняется, что именно в этот день полковник получил нахлобучку от штаба по поводу обмороженных ног.
Его нижние конечности стали красными, потом синими и уже было начали отливать чернотой, когда полковник вдруг отправился в отпуск. Заменять его назначили майора Паркера, который, будучи вторым сыном лорда, позволил себе пренебречь мнением штаба бригады. Видя плачевное состояние Таркингтона, он направил последнего в медицинскую часть. Там было решено эвакуировать его в Англию, поскольку, по всему судя, люди типа Таркингтона неспособны акклиматизироваться в болотах Фландрии.