Литмир - Электронная Библиотека
A
A

5

Зима была в полной силе. Морозко, как игривая собачонка, покусывал у Федосьи подколенки, ярко – глазам больно – блестел молодой снег, еще рыхлый, не слежавшийся после вчерашней метели, а с неба уже глядело лето. Голубое, голубое лето. И на солнце, возле строенья, заметно пригревало. Когда она стала снимать с крыльца санки – она решила идти за репой пешком, – в лицо ей ласково, как Лысиха, дохнуло теплом нагретое дерево.

И то же ласковое тепло временами она чувствовала на своих щеках, когда, волоча за собой санки с коробом, с пешней, лопатой и соломой, шла впритык с гумнами.

Дорога до дальних колодцев – за болотом – была утоптана, местами даже замята. Вода в этих колодцах желтая, тундровая, но сейчас и такой воде все рады: в Великий пост у них, в Копанях, пересыхают и колодцы.

– Тоже пост блюдут, – шутили.

Из раскрытой смолокурни, дурным чирьем усевшейся в развилке дорог на почтовый тракт и в поля, выбежал черный, Головешка, Пименко-килан.

– Куды ето с коробом? Не икотами у лешего на базаре торговать?

Федосья отвесила поклон, поздоровалась, да еще и сказала:

– Бог в помощь, Пиман Петрович.

Так учила ее родная мать: добрым словом да смирением обезоруживать ругателей и лиходеев.

Некоторых это пронимало. И, похоже, Пименко тоже – прикусил язык. Крикнул вдогонку, когда она уже входила в поля:

– Куда тебя понесло-то? Никто еще не ездил со вчерашнего.

Дорогу в полях и в самом деле загладило вчерашней заметью – только на взгорках, на горбылях она отсвечивала черепицей. Но Федосья и не подумала отступать. Господи, всю жизнь, как помнит себя, ломается с дровами, с сеном, с водой – в стужу, в жару, в непогодь, так что уж бояться знакомой-перезнакомой дороги, по которой еще позавчера ездили. Она только перебросила через плечо веревку от санок, взялась за конец ее обеими руками.

Пробилась через снежные заносы. И пробилась довольно легко, даже не вспотела, хоть и по колено снегом брела, а под ногой плотно было – дорога.

Дорога для нее кончилась у кустов, свернула направо, а ей надо было напрямик, к трем елям, у которых было их репище.

Господи благослови, перекрестилась она и сразу же бухнула до грудей.

Она подумала: в канаву попала – неужто такие глубокие снеги в этом году? Рванулась вправо, рванулась влево – нет, везде то же самое.

Стоя по грудь в снегу, она поглядела вдаль на свои заветные ели, на вершинки краснотала слева, возле которых зайцы уже успели бросить свежие петли, и стала пробиваться вперед.

Ваня, с малых лет большой охотник до всяких подсчетов, высчитал все ихние дороги. И, по его подсчетам, от большой полевой дороги до репища – через Ларюшеву гарь – выходило ровно 200 саженей. Пустяк обычным ходом. А сколько она сейчас этот пустяк мытарила?

В заречье монастырские часы (в прошлом году поставили) ударили два часа, три часа, и только тогда она, вся мокрая, задубевшая, выбралась к заветным елям.

Пока искала в снегу тычку, воткнутую в яму с репой, да пока разгребала снег, да взялась за пешню, в монастыре зазвонили к вечерней.

Страшным ревом взревел большой колокол – за двадцать пять верст в ясную погоду слышно, за ним рассыпались колокола поменьше, потом дружно, взахлеб зачастили подголоски.

Федосья, опершись грудью на пешню, перекрестилась, смахнула с глаза слезу.

Господи, как она радовалась, когда батюшка Иоанн Кронштадтский ее сына отличил, какой свет в душу ей хлынул, когда Ваню взяли в монастырское училище, а уж его служба в монастырской канцелярии, та и вовсе незаменимым праздником была. Ведь думалось, отныне не только Ваня в люди выходит, с ихней семьи проклятье снимается.

И вот все, все одним взмахом ножа порушил. Сам Ваня.

Она не ругала сына, слова худого не сказала (и тут матери своей следовала: та, бывало, никогда ее с сестрами не ругала). А кроме того… Грех, грех большой особый уголок в сердце для сына выгораживать, а что скрывать – у Вани потеплее был уголок, чем у других. И кто в том виноват? Сам Ваня. Поживее на ум да попригожее ликом был – недаром сам батюшка Иоанн отличил! Ее, мать, от верной смерти спас.

Раз поехали они с Саввой по дрова, и вдруг на обратном пути Рыжко захромал, да так, что пришлось выпрячь и вести домой в поводу. Мартын распалился (не было в Копанях резвее коня), бросился на нее с топором. И вот кабы не Ваня, тут бы и кончилась ее земная юдоль. Ваня, семилетний мальчишечка, с криком, с ревом кинулся на отца.

Ваня сегодня с утра ушел в Мытню. Костя-грива, а по-хорошему – Константин Иванович, только никто так не зовет, всю деревню задавил. Костя-грива давно просит Ваню помочь ему учитывать товары. И Федосья, все еще прислушиваясь к монастырскому звону (строго звонили – пост Великий), в который раз сегодня помолилась за сына.

После этой небольшой передышки она принялась долбить пешней землю.

Земля затвердела, как камень, крепко промерзла еще с осени, пешня отскакивала, искры летели в запотелое лицо, но ей не занимать было терпенья. Вся жизнь ее была сплошным терпеньем. Да и Господь Бог не обидел силой. Она была рослая, крепкая, как мать (та в восемьдесят три года умерла со всеми зубами), и с детства была приучена ко всякой работе. Ну, а уж замужем-то она просто ломила за мужика. У Мартына одно на уме всю жизнь было: ярмарки да лошади, на поле да на пожню когда заглянет, когда нет, а семью-то кормить надо? И корова да лошадь тоже не воздухом питаются. И вот при живом мужике она за мужика робила: пахала, сеяла, косила, ставила зароды, рубила дрова.

Федосье стало жарко, она скинула с себя полукафтаны. Ветерок, незаметный доселе, начал шарить по потной груди. Ничего, на печи простужаются, а не за работой, – любила приговаривать ее мать.

Мало-помалу она раздолбила самый закаменелый слой земли, легче пошла пешня, а потом настала минута, когда пешня вдруг до самого деревянного цевья, до блеска отполированного еще, быть может, руками Мартынова отца, ушла в яму. Пробилась, можно сказать, к репе.

– Ну, Марья Екимовна, – сказала вслух Федосья, – есть ли у тебя счастье?

Хорошо это осенью прямо на поле в яму репу засыпать. Всю зиму в земле пролежит и весной как заново родилась – плотная, сладкая, душистая, ни в каком погребе так не сохранишь. Но яма есть яма: может вымерзнуть репа, может выгнить, задохнуться. И поэтому Федосья, когда наконец выкидала всю землю и начала выбирать солому, которой была перекрыта репа, большие ее, нахолодавшие руки (зимой она редко робила в рукавицах) слегка дрожали.

Есть, есть счастье у Марьи Екимовны! Летним, сладким духом дохнула на нее яма, а потом она увидела и саму репу – желтенькую, чистенькую, уложенную репка к репке. И ей, с утра сегодня настроенной на сказку, подумалось, что она не репу откопала, а золотой клад.

6

Домой приволоклась Федосья уже в сумерках. В монастыре все еще ухал колокол-великан, а в избе разливался свой колокол – Махонька.

Возле подпечка дымно чадила, потрескивая, еще не угасшая лучина, копоти да дыму в избе – топор вешай.

Но до копоти ли и дыма было ребятишкам, девкам и бабам? (Да уж девки и бабы кое-где давили лавки.) Разве в избе сейчас сидели они? В палатах у царя Ивана Васильевича, на свадебном пиру – Махонька про Кастрюка, про Марью Демрюковну пропевала.

Вот что может сделать маленькая старушонка с людьми. Сказкой заворожила, заколдовала людей.

Прихода хозяйки тоже, показалось Федосье, никто не заметил. Гремя смерзшимся, как железо, сарафаном, она прошла с коробом репы в задоски, потихоньку переоделась во все сухое, потом намыла в деревянной шайке репы, наскоблила ее для Махоньки – той с одним зубом за весь вечер не прибрать и одной репки.

Вот тут-то, когда из задосок потянуло сладкой репой, Огнейка – и она с Енушком, должно быть, весь день просидела на печи голодная – живо спросила:

– Мама, чего у нас эдакое сладкое?

– Гостинцы от зайки принесла.

4
{"b":"214997","o":1}