Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Федор Александрович Абрамов

Чистая книга

Часть первая

1

Огнейка проснулась – журавли курлыкают, гуси-лебеди трубят, ручьи поют-заливаются.

Весна!

Но откуда же весна? Вечор ложились, был пост Великий. Неужто весь пост проспала?

Она повернулась со спины на живот, глянула с полатей вниз и кого же увидела? В кого разбежалась глазами? В Махоньку.

Стоит старушечка-говорушечка, шубейка старенькая с разводами, котомочка за спиной, на руке коробок с кусочками, прикрытый белой холстиной, – и поклон, к каждому слову поклон, – ни дать ни взять, из сказки вывалилась.

Не помня себя от радости, Огнейка векшей перемахнула с полатей на печь, на ходу ткнула ногой Енушка (не спи, соня! Кто к нам пришел-то?) – и на пол. Налетела, сграбастала старушонку обеими руками – та едва устояла на ногах.

– Ну, кобыла! С ума сошла? – заворчала от печи мать.

– Дак ведь я любя. А любя-то не больно, да, Махонечка?

– Махонечка… Какая она тебе Махонечка? Марья Екимовна, вот кто она тебе.

– Нет, Махонечка! – заупрямилась Огнейка. – Мы ведь с ней подруженьки, да, Махоня? – и с удовольствием втянула в себя шедший от Махоньки сенной душок, особенно сладостный с морозца.

– Подруженьки, подруженьки, – рассмеялась старуха.

Гостью раздевали всей семьей – к этому времени с печи слез Енко, а потом чуть ли не под руки повели к столу, на который хозяйка уже поставила чугун с картошкой – прямо из печи, густо дымящийся паром, да чугун – поменьше – с кипятком – самовара в доме не было, еще когда был жив хозяин, списали за неуплату подати.

Гостья тоже в долгу не осталась. Достала из котомки сушеной чернички – ее и заварили вместо чая, а затем из той же котомки и коробка насыпала в старую берестяную хлебницу сухарей из кусочков. Всяких: ржаных, житних,[1] шанежных.[2]

У Огнейки и Енка глаза разбежались – не знали, какой кусок и выбрать. Все – вкуснятина! У них в доме еще на той неделе последнюю горсть муки замели. Наконец Огнейка вцепилась в пеструю, самую заманчивую краюшку – так всей пятерней и накрыла.

– Не гонись за Сысоихой, – сказала Махонька, – у ней только перед с фасоном да напоказ, а за передом-то мякинкой колет. На-ко, я тебе Вахрамея дам.

Все – и Огнейка, и Енко, и даже Федосья уставились на старуху: чего еще Махоня придумала? С каких пор хлебные куски и сухари стали Сысоихой да Вахрамеем называться?

А Махонька тем временем вытащила из кучи хлебных кусков и сухарей толстый ржаной кус и протянула Огнейке:

– Вот какой он, Вахрамеюшка-то, пригожий да желанный. Оржанина чистая.

– Да пошто ты, Махоня, его Вахрамеюшком-то зовешь?

– А пото, что Вахрамей подал. Вахрамей Иванович, с Н…, хороший хозяин. А это вот опять, – старуха за новый кус взялась, – Ряхин Иван будет, тоже человек добрый. А это Емелько с Ш… Сам легкий, как сена клок, и сухарь насквозь просвечивает, хоть в раму за место стекла вставляй. А то опять будет Оксенья-квашня. Вишь, как расшиперилась.

– И ты, бабушка, все сухари по именам знаешь? – спросил Енко.

– Знаю, как не знать-то. Зайко в лесу все кусты знает, а я разве не заяц в людской пороше? Всю жизнь от дома к дому скачу, всю жизнь с коробкой на руке. Да я не то что по куску, по картошине-то хозяина-то узнаю.

– А ты, бабушка, будешь ли нам про медведя-то сказывать? Как он на жернове-то летал.

Махонька звонко, по-ребячьи всплеснула сухими, коричневыми ручонками, покачала головой.

– Ой-ой, любеюшко! Запомнил. Да я ведь когда у вас была-то? Два года назад. Сколько тебе тогда годков-то было?

– Пять ему теперека, – ответила за брата Огнейка, – дак считай.

– Ну-ну, высоко взлетишь, когда на крыло станешь! – И Махонька, расчувствовавшись, погладила Енка по светлой, как у ангела, голове.

– А я? – вскинулась Огнейка.

Старуха ни на минуту не задумалась: всегда слово на языке.

– А за тобой на ковре-самолете прилетят. Из самой Москвы але из самого Питенбура.

– Да хоть бы из Лаи кто прилетел, и то бы хорошо, – сказал Федосья, и все рассмеялись.

Махонька всему отдавалась сполна, как ребенок. Она и смеялась до слез. А кончив смеяться, вытерла сухой ладошкой мокрые глаза – у нее были большие, во все широкое, скуластое лицо, светло-голубые, еще не размытые временем глаза – и сказала:

– А меня тоже в Питенбур да Белокаменную звали.

– Тебя? В Питенбург? – Огнейка тугим мячиком надула зарумяневшие щеки и не выдержала – громко расхохоталась.

– А вот и зря зубы-то скалишь, матушка, – обиделась старуха. – Звали. Большой человек ко мне из столицы приезжал – две недели у меня жил да все старины мои на бумагу писал.

– Давай дак, Махонечка, больно-то не заговаривайся, ну? Да сказывай нам вперед, где у тебя сказка, где быль. А то эдак и нас запутаешь и себя… Да, мама?

Старуха обиделась еще пуще, и потемневшие глаза ее просто заметали молнии.

– Был человек из Питенбура и Москвы. Кого хошь спроси в Ельче, скажет. И не только был, а еще и денег сулил прислать.

– Денег? Это тебе-то денег? – Огнейка тоже зашлась, не уступала. – Да за что?

– А за то, что старины ему пела да сказывала. Это у нас-то ничем меня зовут, век с коробкой брожу, а на Русь, говорит, выедешь, в ноги тебе поклонятся, Екимовна.

Федосья, растерянно переводя глаза с Огнейки на Махоньку, не знала, как и быть. Надо бы перво-наперво дочь осадить – разве ей, девчонке сопливой, так со старым человеком разговаривать да норов свой показывать? А с другой стороны, она и понимала Огнейку: больно уж старуха расплелась, невесть что наговорила. Как все за золото принимать?

Наконец она сообразила, как без обиды утихомирить старуху и дочь.

– Мы тут про Питер да про Москву раскипелись – все равно не бывать нам ни тут, ни там. Ты лучше нам про свои, про ельчинские, новости сказывай.

– Большие, большие на Ельче новости, – сказала Махонька. – Я-то сама в городу давно не бывала, а которые люди были, сказывают: забита Ельча ссыльными.

– Ссыльными? – Огнейка так и округлила карие, слегка раскосые глаза. – А кто они, эти ссыльные?

– А те, которые против царя, девушка.

– Против царя? – ужас плеснулся в глазах у Огнейки.

– Дак что, они с шерстью але как?

– Нет, девка, шерсти-то большой на них не видели, разве что под рубахой прячут. А с лица, говорят, гладкие, бритые, одеты по-городскому. И женьско есть.

– Бабы? И бабы против царя?

Как раз в эту пору оттаявшие после утренней топки передние окна позолотило солнцем.

Федосья, не чаявшая, как отвести детей и старуху от опасного разговора, от души воскликнула:

– Ну, славу Богу, вот и царь весны воссиял. Сколько уж не показывалось солнышко – может, неделю, может, больше. Теперь, все ладно, будем хозяина, Савву Мартыновича, из лесу поджидать. Дров сулился привезти.

– А Иванушко, тот все при монастыре мается?

Федосья расплакалась:

– Не мается больше. Выгнали.

– Выгнали? Ивана-то выгнали? Да за что?

– А за что нас, Порохиных, все не любят да ненавидят?

– Федька-келейник икотником назвал, – сердито, напрямик сказала Огнейка.

– Ну и что, привыкать нам к икотникам-то? Мало нас икотниками-то ругают, – возразила дочери Федосья. – Стерпел бы, а то на-ко – с ножом на человека кинулся.

– Не будем терпеть, – гневно сверкнула черными глазенками Огнейка. – Да я бы этого борова, кабы ружье у меня было, сама застрелила бы, вот.

– Вишь вот, вишь вот, какие они у меня! – со вздохом кивнула Федосья на Огнейку. – Все в покойника отца. Может, один малый потише-то будет, а эти – что Савва, что Иван, что Огнея – пороха не несут.

– А чего им порох-то нести, когда они сами Порохины? – пошутила Махонька, затем опрокинула кверху донышком свою чашку – напилась – и в утешенье матери сказала: – Ладно, давай не расстраивайся. В вороньем стаде человеку прожить всю жизнь невелика радость.

вернуться

1

Житний – ячменный.

вернуться

2

Шаньга – лепешка, политая сметаной.

1
{"b":"214997","o":1}