То —
чить ножи-и,
пилы, нож —
ницы,
топоры, стамески…
У товарной пристани,
на круче
дом стоял.
В зарослях
колючих.
Деревянный
двухэтажный дом.
Словно дот!
В окнах ветки
неводом свисали.
Пауки плели на рамах сети.
А соседки
перед сном вязали
рукавички,
шарфики
и сплетни.
Ухал гром!
Вода гудела в трубах.
Ухал дом!
Мерцал громоотвод.
Грузчики орали песни в трюмах.
Фонари мотались.
Хлюпал плот.
Темень.
Пламя.
Острая, как пламя,—
память.
Тополь —
пламя за стеклом.
Удалялся гром!
Каркали
растрепанные
рощи.
Листья падали в почтовый ящик.
Коридоры в нашем доме были
в виде расходящихся лучей.
Их по две дощечки мыли
от своих
и до входных
дверей.
Шли дожди.
На чердаке ржавели
водосливы,
бакены,
крюки.
Баржи разворачивались,
ржали,
ветры в уши дули.
…Раньше в доме жили речники.
Ослепляя ливнями,
свободою,
блеском дегтя,
меди,
кирпича,
мир тянулся к солнцу пароходами,
за стеной клубился и кричал:
— То —
чить ножи-и,
пилы, нож —
ницы…
Мир творился в двадцати шагах.
Детство —
ах! —
на цыпочки вставало
и до отрочества доставало…
И тогда —
захватывало дух!
И о том, как человек рождается,
и за что сосед в тюрьме сидел,
все, что от таких, как я, скрывается,
все я знал.
На все, на все смотрел.
Убегал. Стучался к инвалиду,
он читал мне «Теркина», «Гренаду».
У плетня
напротив островка
мы тягали усачей на донки.
У него была одна рука,
две медали
и четыре дочки.
А еще я
с тополем дружил,
веселым и старым.
Никуда он не спешил
и «на вид» не ставил.
Налетали грачи.
Кричали.
Красные ручьи
мне в ладони сбегали.
А однажды —
весной
под ветром
сивизной
отливали ветки,
и качали
свои тени,
и рождались
изображенья
рыб,
зверюшек,
знакомых лиц,
незнакомых носатых птиц.
Удивительные мгновения —
радость,
жалость…
Изменялись изображенья.
И опять
не являлись.
Плыл в суденышке утлом
оловянный солдатик.
— Ой, утонет!
— Не смейте!
Утро.
Я от крика вскочил с кровати.
Люди.
Дерево.
Дворик.
— На-по-и-ла!
Бодро тюкал топорик.
Органом хрипела пила.
Вот окно заскрипело,
пудовые выкатив груди.
Вот оно закричало:
— Намучились, милые,
будет!
Показалась головка.
— Руби его, дядька,
под корень
— Бей!
Зверела торговка.
— Руби его,
хлебом не кормит.
— Заслонил помидоры.
Всю жизню мою заслонил.
Инвалид у забора
костылем и зубами скрипел…
А-а-а…
Качнулась вершина,
цепляясь когтями за воздух.
С кручи
в тину
скатились
колючие гнезда.
…И приснился мне дятел,
он в сердце мне клювом стучал.
Дятел
делался дядькой.
И дядька
мой тополь
срубал.
А потом
инвалидом
казался обрубок в тумане
и кричал:
— Вандализм!
Помидоры вы!
Дряни!
Сам себе я приснился
большим,
почерневшим, усталым…
— Надорвался,
смирился! —
мне дерево детства кричало.
И пылало,
как факел.
Как непримиримости факел
к равнодушно живущим
на этой
прекрасной
земле.
Утро солнцем колючим
полыхнуло на сером стекле.
Утро было обычным:
гудело,
пыхтело,
плескалось,
пузырями яичниц
в жиру синеватом каталось.
Просыпались сараи.
Решительно хлопали двери.
Пробегали собаки.
Летели куриные перья.
Белый парус
штанов
на веревочке весело бился.
Из соседних дворов
залетали
бродячие
листья.
Утро будничным было
и манило под окнами:
цып-цып-цып
И охрипло
басило:
— То —
чить ножи-и,
пилы, нож —
ницы,
топоры,
ста…
— Та —
тра-та-та —
та-та —
та-та!
Полыхающий горнами
день расплаты настал!
Мы шагаем по городу.
Половодье по сваям
лупит мартовским льдом.
Половодье асфальта
срывает наш дом.
Мы идем —
пионеры!
Эй,
дома-терема!
Вы срубили
один
старый —
мы посадим
тысячи
новых.
Эй,
вы к бою
готовы?
Никогда
не стучать
в двери
новому лиху.
Не рыдать
по ночам
поседевшим
грачихам.
Не срубить
топорам
наши песни
высокие.
Мы идем —
тополя!
Молодые!
Веселые!