Вот что примерно сказал Альберт. Если я до сих пор не использовал возможности сделать новый эксперимент, то это связано исключительно с отсутствием объективных условий. Я приехал сюда, чтобы немного отдохнуть. И чтобы пролить свет на некоторые факты и дать отпор слухам, с помощью которых определенные круги пытаются меня опорочить. Я сумею пресечь эти слухи, в случае необходимости — в письменной форме. Мне нечего скрывать, я не имею ничего общего с теми небылицами, которые распускают по поводу моей работы. Эти фотографические эксперименты служили исключительно моим, так сказать, научным целям. Утверждение, что я использовал их как предлог для того, чтобы заманить женщину, а именно вышеупомянутую натурщицу, в свои грязные сети, — это выражение моих врагов, и оно одно уже изобличает их позицию, — так вот, это утверждение выстроено на пустом месте. К этому я еще вернусь.
«Тетя Люси раньше часто бывала у нас в гостях, она называла моего отца Адри, и иногда он смеялся и называл ее сестричкой, и смеялся над ней: „Все еще не замужем, сестричка?“ — и клал ей руку на плечо, но с тех пор как он умер… — говорит она. — А прошлым летом, — говорит, — в июле она приехала, у дяди Юли в руках письмо, не такое письмо, как он из союза получал каждую неделю, — ему все предлагали вернуться в швейцарскую команду, каждую пятницу приходило письмо, и дядя Юли стоял у стены под фотографией гонок в Монце и спрашивал, не пришла ли почта…» А я говорю: «Ну да, я же знаю эти письма, ведь я сам каждый четверг отношу их на вокзал», — но она меня не слушает, лежит в темноте и говорит: «У него письмо из Прунтрута, так и написано, а подпись — Люси Ферро, и дядя Юли говорит: „В пятницу можешь встретить ее на вокзале“, — „Кого — ее?“ — а он говорит: „Твою тетку Люси, в пятницу, в шесть пятнадцать, на вокзале“, — и вот она вылезает из вагона со всем своим багажом и говорит: „Ах ты господи, это ведь Адрина дочка, как ты выросла, — и говорит мне: — Деточка… — и еще: — Да ты настоящая барышня!“ Она была в серой шляпе с вуалью, и с большим чемоданом, и с огромной корзиной величиной с детскую люльку, и она поцеловала меня в щеки и в лоб и говорит: „Настоящая молодая дама! — и осмотрела меня и говорит: — У тебя будет сын!“ — и рассмеялась и говорит: „Убери руки, я уж как-нибудь и сама донесу свои вещи, — и говорит: — Да перестань же ты!“ — и только небольшую часть пути разрешила мне нести, а сама уже стала вся красная и говорит: „У тебя будет сын, — и кивает: — А теперь давай мне корзину, ты думай о том, как сохранить свою красоту, еще натаскаешься тяжестей на своем веку, Бет“. Такая веселая тетка, и она пробыла у нас субботу и воскресенье, и когда она рассказывала о моем отце, она его называла Адри, а в глазах у нее были слезы: „Ах ты господи, как выросла, у тебя будет сын“, — сказала она, а у меня тогда даже еще не было жениха, а дядя Юли говорит ей: „Люси, ну хватит вам языком молоть, кумушки“, а я его и видела-то тогда всего два раза, и то больше смотрела на фотографии, я была у него внизу, и свет бил мне прямо в глаза, и он снял меня двенадцать раз на один и тот же кадр, вот и все…» — и потом она замолчала и только говорила мне: «Мак!» — и тяжело дышала все время. «У тебя не осталось воды?» — и тяжело дышала в темноте, и я поднял лейку, и она стала пить, и все пила, пила и опять начала стонать, и впилась мне в руку, и стонет, говорит мне: «Нет, Мак, нет, нет, перестань, нет!» — но ведь это же не я стонал, а я только сидел на этом камне, и говорю ей: «А если этот жених, — говорю, — или господин Яхеб придет, или фрау Кастель…» — «Нет, нет, Мак!» — и мне пришлось ей пообещать, никому ни слова, но я должен говорить, я ведь должен…
…и она попросила у меня платок, и все говорит, что жарко, а ведь на самом деле холод, и там, где щель, — ведь дверца не закрывается плотно, — ночь снова стала светлая, но жениха нет, а она долго молчала, и опять заговорила шепотом, и опять часто так дышит, и говорит: «Ты делаешь мне больно, слышишь, но нет, Мак, не ты, — и провела рукой по моей шее, — это не ты, и вот уже все прошло».
Тетя Люси сказала: «Надо будет, так люлька у нас найдется, только дай мне знать вовремя», — а у меня тогда еще и жениха-то не было, мы обе засмеялись, и я ей даже не написала, так все быстро произошло. «Ну и жара, — сказала она дяде Юли в воскресенье, — как у вас тут жарко и пыльно, — и жить не живешь, и помереть не помрешь!» — мы взяли Ару и пошли на Мезозойскую равнину и в Мезозойскую рощу, и пошли вниз по реке до того места, до излучины, где такая мошкара в июльскую жару. «Не так быстро, — сказала она, — я ведь старая, могла бы быть твоей бабушкой», а Ара стала гонять уток в камышах и нырков, она подняла брызги, лаяла в воде, сверху слышались крики, у Миланского камня купались. «Ну и жара!», — и тетя Люси сняла чулки и села на прибрежные камни и опустила ноги в воду, она завернула юбку на колени, а у меня под ногами был песок, и теплая галька, и водоросли. «Не заходи слишком далеко, — сказала она, — я не смогу тебя вытащить». У меня под ногами была галька, скользкая, а впереди полоса каменных блоков, тех, что от наводнения, вода о них плещется и шумит, и мне уже вот по сих пор, а она сидит на своем камне и болтает. «Я слишком старая, — говорит она, — жаль, мы не захватили бутылку пива», — а я подбираю юбку и слышу еще, как она говорит: «О господи!», — и нет больше гальки, только холодная вода и вода во рту, в волосах, в глазах, и водоросли вокруг меня, и улитки в волосах…
Она засмеялась в темноте; я ее понял, я думаю, это там, внизу, где я искал ленточных улиток, а она смеется: И я выбралась из воды, и кашляю, а напротив, на камнях, тетя Люси сидит, опустив ноги в воду. «Ах ты господи, вот дуреха, — говорит она, — и не стыдно тебе, испортила такую чудесную сатиновую блузку!» — а я пробираюсь по волнам к берегу, а юбка на волнах вокруг меня. «Ну ты как маленькая, иди сейчас же сюда, садись здесь на солнце, и не стыдно тебе, на кого ты похожа, и сними испорченную блузку, садись сюда, так можно до смерти перепугать человека, ты ведь уже не школьница, чахотку можно схватить в таком мокром платье, в твоем возрасте женщина уже должна беречься, а ты уже думаешь о своем собственном доме? Готовишь себе приданое? Ты уж эти шутки брось! Ах ты господи, когда я вспомню Адри, он тоже был такой непутевый», — и в ее глазах опять слезы, и Ааре течет у ее ног. А дома в зале было уже полно народу, а дядя Юли опять один управлялся. «Ей надо работать, а не разгуливать», и: «Ну и вид у тебя! Знаешь, Люси, я должен тебе сказать…», а ночью тетя Люси вошла и спросила: «Ты еще не спишь? Ты уже теперь взрослая девушка», — и целый час говорила, а я лежу в постели, и в полуоткрытом окне ее голова, и грохочут поезда в туннеле, и пахнет ночью, и ее голос: «Они ничто без нас, понимаешь, они без нас только половинка, и они всегда возвращаются к нам, они возвращаются, и только благодаря нам они существуют, — говорит она, — мы вынашиваем их, и рожаем, и кормим грудью, и воспитываем, и говорить они учатся от нас, и от нас рождаются, а когда они появляются на свет, мы дуреем от боли, еще у нас в животе они брыкаются своими маленькими ножками и выкарабкиваются на волю, и хоть пуповину перерезают, но она соединяет их с нами всю жизнь, и они уходят, но как бы далеко они ни ушли, они всегда в конце концов возвращаются, и можешь быть спокойна, как ни брыкайся, ничего не поможет. Подумай об этом, а теперь спи, дочка, и если тебе придется плохо, вспомни о своей тете Люси, если станет невмоготу, вспомни обо мне и давай готовь себе приданое», — сказала она мне, и я слышу, как она уходит, идет в одних чулках в темноте, и как она рукой нащупывает дверь и потом ее закрывает. «Давай готовь приданое», — сказала она мне; я этого не забыла, я подумала и о занавесках, и каждый вечер вышивала метки на простынях, красивую монограмму «БФ», — вышивала, пока у меня в глазах не начинало рябить, и еще столовое серебро — двенадцать ложек, двенадцать вилок и двенадцать ножей — очень дорогое, но я копила чаевые. Ведь у моего жениха такое ателье, не может же он взять меня без ничего, это каждому ясно.