Собрание состоялось в начале октября в самом большом из складских помещений. Шюль Ульрих произнес краткое вступительное слово, а потом я предложил кандидатуры. Комитет был утвержден в своих полномочиях приветственными кликами, и таким образом на Триполисштрассе настали новые, лучшие времена. Я не без гордости подчеркиваю это сегодня, так же как и тот факт, что решающую роль в этом сыграла моя энергия, да и мое благоразумие. Что сталось со старухой, с этой полоумной фрау Стефанией, я, к сожалению, до сих пор не смог выяснить.
Не буду скрывать, что в поисках ответа на этот вопрос я вышел сегодня вечером пораньше и по дороге в пивную Коппы немного прогулялся в районе дома фрау Демас. За домом сквозь заросли крапивы вьется тропка, выходящая к берегу, по ней-то я и побрел; взошла ранняя луна, и сначала я быстро продвигался вперед. Правда, ноги в сандалиях мне здорово обстрекало. Роза однажды сказала мне, что крапива кусает только того, кто ее боится. Как было не вспомнить об этом, когда я, вскидывая ноги, точно аист, пытался спастись от ее укусов. Лунная изморозь лежала на всем вокруг; при луне слой пыли еще больше похож на известняк, чем при дневном свете, не знаешь, что у тебя под ногами — пятно света на голой земле или покрытый пылью ковер из крапивы. Наконец я попал в огород за заводом, или, вернее, туда, где прежде, очевидно, был огород — на территорию, заросшую латуком, кустами ежевики в человеческий рост и высокими вьющимися глициниями. Теперь я продирался вперед очень медленно; то и дело приходилось останавливаться и отцеплять от куртки или от волос колючие усики вьющихся растений, ветки хлестали меня по лицу, ноги горели — я изранил их в кровь, — и только грохот, регулярно повторяющийся каждые две минуты, помог мне не сбиться с дороги. В поту и запыхавшись, я выбрался на открытое место у самого дома. На стене и на ступенях лежал известковый налет, окна чернели. На лестнице под моими подошвами заскрежетали черепки, — разбитые цветочные горшки валялись на террасе, а когда я добрался до двери и легонько толкнул ее, она повернулась на петлях. «Есть тут кто?» — спросил я, немного отступил назад, задрал голову и посмотрел на окна верхнего этажа. Они показались мне голыми, слепыми. На них не было штор. Я снял куртку. Вверх по стене, справа от двери, поползла расплывчатая тень. Я оглянулся. Снова, как тогда, цементный завод лежал подо мной. Три-четыре тусклых фонаря между сложно переплетенными блоками зданий освещали огромные строения, опорные балки, башню с воронкой примерно на том уровне, где я находился. В этом слабом свете завод выглядел величественно необозримым, неизмеримым. Из нагромождения крыш вонзались в небо две дымовые трубы; та, что была поближе, казалась отсюда почти на треть выше другой. Над нею реял в ночном небе дымовой вымпел, чуть-чуть наклоненный в мою сторону, а совсем рядом плавала белая половинка луны. Я снова ощутил запах пыли и вместе с ним — своего рода уверенность, что я уже когда-то раньше, давным-давно, стоял здесь, видел то же самое зрелище — дымовые трубы, игру света, дыма и тени, и тогда это напомнило мне занятные солнечные — или, вернее, лунные — часы: труба и полоса дыма под углом к ней — огромные стрелки, они указывают свое особое время, определяемое также и ветром, время Триполисштрассе, время, которому подвластны дома внизу, автомобильное кладбище, и Ааре, и, по-видимому, эти стены здесь, наверху, время пыли, возможно, оно движется по кругу, а может, оно остановилось, но, во всяком случае, оно пребудет, покуда дымная волна плывет над этим районом. У меня было такое чувство, будто все те месяцы, что я провел на Триполисштрассе, мое путешествие, и последние пять-шесть дней, что я живу в лодочном сарае, — все слилось воедино, и все это здесь со мной в одну краткую минуту на террасе покинутого дома Демас: переплетение событий, вещей, лиц, водоворот жизни, неразбериха голосов, несогласных, противоречивых, но каким-то непонятным образом связанных между собою и со мной… Господи, подумал я, если так поддаваться настроениям, недолго и с ума сойти, и все же я пожалел, что у меня больше нет ни одного из моих аппаратов. Я продал их в Невшателе, ведь не будешь же без крайней необходимости трогать свои сбережения, и так как я все равно собираюсь в ближайшее время, применительно к требованиям моей новой жизни, обзавестись новой аппаратурой… Но как бы там ни было, вчера я упустил возможность сделать прекрасный ночной снимок; я довольно долго смотрел на все это, потом снова повернулся к дому и еще раз крикнул, на этот раз громче: «Есть тут кто?»
Нет, дом был пуст, покинут. Я спустился по лестнице и не без труда нашел обсаженную туей дорогу. Она тоже заросла высокими сухими сорняками и ежевикой. Потом я свернул по направлению к Триполисштрассе и начал спускаться. Вот уже появились низенькие заборы из штакетника, а вдалеке показался уличный фонарь на перекрестке, и тут я услышал разговор. Двое мужчин, так мне послышалось, взволнованно беседовали вполголоса. Пока нельзя было ничего разобрать, но, сделав еще двадцать шагов, я оказался всего в нескольких метрах от них; один стоял в темноте у двери, опершись об оконный карниз, спиной ко мне; другой — это я разглядел, когда уже подошел к ним почти вплотную, — примостился на пороге. Они замолчали — глядели на меня, курили, и когда я, не зная, заговорить ли с ними или пройти мимо, пожелал им доброго вечера, тот, что стоял, поднес ладонь к краю фуражки, не отрывая локтя от карниза.
Они молчали; на мгновение между нами повисла тишина, и, так как мне второпях ничего другого не пришло в голову, я спросил:
— А что, старуха, фрау Стефания, уехала, что ли?
— Уехала, — сказал тот, что стоял, и белое пятно его лица повернулось вниз, к сидящему на пороге. Над моей головой кто-то засмеялся. Как будто женщина, но невысокий фасад был в тени, и я не мог ничего разглядеть в темном окне.
— А что? — сказал кто-то, может быть, тот, что сидел на пороге, или скорее кто-то третий, кто стоял за открытой дверью в темных сенях. — А что? Она тебе нужна?
О, этот некультурный обычай моих земляков — сразу же они начинают «тыкать»!
— Видите ли, — сказал я, — она когда-то заказала мне картину. Я, видите ли, художник, и я ей тогда написал, что при случае зайду за деньгами. Ну и раз уж я в этом районе, я решил сюда заскочить, понимаете? Но похоже…
— Давай на «ты», — устало заметил сидящий на пороге, — в конце концов все мы пыль и прах, а что до Стефании, то она уехала после той ноябрьской истории.
— Уехала?
— Говорят, в Фарис, а другие говорят, в Лозанну, но для нас одно важно — что здесь ее нет. Ты, наверное, слыхал про забастовку. Вот тогда-то она и уехала.
— Да, слыхал, конечно, только не знаю, что правда, а что вранье.
Я чувствовал на себе их взгляды. Я все стоял на улице, с курткой через руку. Постепенно я разглядел и третьего в темноте за дверью. Их обращенные ко мне лица оставались неразличимыми, и постепенно они рассказали мне все о собрании в октябре.
— Весь квартал сбежался, больше трехсот человек сидели на штабелях труб: солнце целый день шпарило, крыши все еще горячие, сверху так и пышет: жаром, и впереди над последним штабелем горит одна-единственная лампочка. На штабель взбирается Шюль Ульрих, понимаешь, читает вслух целую программу, чего там только нет, пятидневная неделя и новые почасовые расценки для каждого, и, конечно, требование насчет ликвидации пыли, ясно тебе?
— Конечно, — сказал я, — ну а дальше?
Они говорили так похоже, что всякий раз я с трудом мог различить, кто из них рассказывает, но в конце концов не все ли равно, что тот, что этот. Я слушал, кивал, а они рассказывали об ультиматуме, — дескать, дали ей сроку до двенадцатого ноября, и Шюль крикнул: а если она не примет, объявим забастовку!
— Ты забыл про забастовочную кассу! — теперь явно говорил тот, что стоял у окна. — На штабель взобрался Келлер. Все подробно объяснил, а потом мы за это проголосовали: чтоб каждый, значит, отдавал два часовых заработка в день в забастовочную кассу, и комитет мы тоже выбрали…