Я (смеясь). Сдал на отлично технику безопасности.
Она. Буду думать.
Я. Вещь — думать!
Она. Как хочется, чтобы все подолгу жили и ни у кого не было несчастий.
Я. А все-таки такое время наступит.
Где-то за рыжими, зелеными, алыми, желтыми в ночи дымами завода лопнул взрыв. Потом — россыпь подобных взрывов. Вслед за ними грохот на все небо и грозное сотрясение земли.
— Мам, мамочка! — в тревоге позвал Степа.
Женя метнулась в комнату.
— Мам, война?
— Рвут руду, сынок.
— Из которой чугун выплавляют?
— Правильно.
— А война будет?
— Спи, Степик.
— Никогда-разникогда?
— Баиньки, мальчоночка.
Степа вздохнул и умолк. В пепельном полумраке коридора, освещаемого кухонным светом, появилась Женя. По иконно-черному ее лицу было заметно, что она потрясена. Уж если я испытывал гнетущую тягость от Степиных вопросов, то, представляю, что происходило в ее душе.
Не успела Женя дойти до кухни, ее настиг кукарекающий дискант Максима:
— Женька, выпроваживай!
Она оглянулась в сутемь с отчаянием и мольбой:
— Макся, как тебе…
— Я пойду, Женечка.
— Не обижайся. Мать у него скрылась. От природы он не настырный, не вредный…
— Выправится.
— Посиди. Да. Не встречал в журнале «Вокруг света» записку вора?
— Нет.
— Занимательная!
Она перелистала журнал, из которого я извлек собственную казусную записку, и неудержимое недоумение выкруглило ее глаза.
— Делась куда-то. Ребятишки не таскали?
— Не замечал.
Женя вдругорядь перелистала страницы «Вокруг света». Она точно помнила, где лежала записка, однако — так бывает в подобных случаях — начала терять уверенность в том, что ей не изменяет память. На Максимку она не думала: он был равнодушен к журналам.
— Чего из-за пустяка настроение терять? Перескажи своими словами.
Она, кажется, не расслышала моих слов, строя догадки, куда могла деться записка.
С тех пор, как я скрыл от Миши и Кирилла, почему был одет как ряженый, меня стало беспокоить, что я солгал и мало мучаюсь, что солгал и почти не делюсь с ними переживаниями, связанными с Женей. Это не только походило в моем сознании на измену дружбе, но и тревожило: вдруг привыкну обманывать и совсем не испытывать угрызений совести?
Я сожалел, что настроился на скрытный лад, но поступить иначе не мог. И даже тогда промолчал, когда Женя принялась тормошить сонного Степу, чтобы узнать, не брал ли он записку. Я понимал, что моя сегодняшняя неправда подобна саженцу, из которого может вырасти дерево лжи, но так и не решился сознаться, хоть в глубине души зрело презрение к самому себе. Я не могу объяснить себя тогдашнего. Вероятно, я просто-напросто подсознательно уклонялся от признания, которое осложнило бы наши отношения с Женей.
Степа взбрыкивал ножонками, хныкал, не желая просыпаться, и я оттянул Женю от его кровати, и по пути в прихожую, где висел демисезон, сказал ей, что мне не до занимательных записок: надо на вокзал. Она спросила, почему именно я должен быть на вокзале, и, когда я ответил, погрустнела и созналась, что не видела нового вокзала и хочет съездить туда, но не рискует оставить детей одних: уйдешь, это выследит Алексей, — вдруг да он врет, что уезжает сегодня, — откроет квартиру и выкрадет Степу.
По натуре он мстительный. Чтобы ничего не стряслось, она проводит меня.
Свет в подъезде был отключен. Мы присматривались к темноте. Внизу брякнула дверная цепочка, кто-то в тяжеловесных сапогах сбежал по лестнице, Женя шепнула, что это он.
Мы постояли и с обоюдной решимостью быстро начали спускаться.
Крыльцо подъезда. Двор. Арка меж домом и кинотеатром «Комсомолец». Никого!
До полуночи оставалось два часа. Город погружался в беззвучие.
От рассветной до закатной сумеречности в его постоянно раздвигающихся пределах слышится храп бульдозеров, чваканье дизель-клина, шелест стальных ершей авточистильщика, лязги трамваев, сиренный вой циркульных пил, хлещущий из строящихся зданий.
Тишину, в которую я и Женя выбежали, никак нельзя сравнить с деревенской: трескуче жужжали неоновые вывески; с шуршанием проносились автомобили; где-то на окраине собирали из панелей дома, и оттуда мачтовый кран давал в небо пронзительные звонкие очереди. Тишина казалась ласковой после звукового разгула дня и только что пережитого напряжения. Шелест бурана, затапливавший улицы города, подчеркивал ее великую отрадность.
Небо в той стороне, где шлаковые откосы, было ало. Отсветы этой сочной алости делали красной пряжу снегопада, малиновыми — закутанные в снега деревья, розовым — покров бульвара.
Я остановился на краю тропинки, плахой хлопнулся в снег, рядом упала Женя. Мы лежали на спинах, смеясь, промаргивали пушинки, попадавшие в глаза.
Женя вскочила на колени, зачерпнула ладонями снег и хлопнула мне в лицо. Здорово, что она озорница! Не переношу тихонь и неженок.
Я обтерся опушкой шапки, настиг удирающую Женю и сунул в сугроб. Она вырвалась, обхватила мои ноги, дернула, и меня словно отмахнуло — рухнул навзничь, конечно, не без нарочитости.
Потом мы, прыгая то на одной, то на другой ноге, вытряхивали снег, Женя — из туфель, всунутых в ботики, я — из штиблет.
На углу двухэтажного универмага мы простились, и я втиснулся в автобус.
Он был набит девушками и парнями, которые тараторили, дурачились, горланили песни. Девушки были симпатичны, платки цыганские, концами обвиты шеи. В каждую из девушек, казалось мне, я мог бы раньше втрескаться, и я удивлялся, почему совсем недавно, как бы не видел в городе таких девушек и почему во мне не возникало ощущение, подобное сегодняшнему. Женя? Конечно, Женя! До встречи с ней я был как плотина с закрытыми шлюзами, повстречал Женю — и шлюзов будто не было, и слепоты на женскую привлекательность — тоже как не было.
Я зашел в вокзал посмотреть роспись и заодно разыскать Кирилла с Мишей.
Фрески были египтянистые. Рабочие, вышиной в стену, держась за пику для пробивания летки, стояли перед домнами. Археологическим величием повеяло на меня от этих изображений. Неужели же те, которые расписывали эту стену, не чувствуют нашей непохожести и того, что наше рабочее величие состоит в простоте, в отсутствии внешнего величия? Нас-то уж ни с какого боку нельзя припутывать к фараонам.
Кирилл и Миша, побаловавшиеся в ресторане пивом, обнаружили меня в зале ожидания и сыграли на кулаках туш. Прежде чем зацепить меня и поволочь на вокзал, Кирилл выкинул руки к росписи, затем приложил их к себе, к Мише, ко мне, как бы соединяя изображение на стене и нас в одно, воскликнул:
— Великаны!
— И великаны, — осердился Миша, уловив в голосе Кирилла дурашливость.
* * *
Укротительница тигров Леокадия Барабанщикова должна была приехать на вокзал вместе с матерью и маленьким сыном.
Мы двигались по краю площади к тротуару, куда подкатывали машины. У знакомого униформиста Кирилл вызнал, что во время гастролей Барабанщикова посещала девятый класс вечерней школы и что своей мировой известностью она во многом обязана мужу, который дрессирует ее тигров, но что она порывает с ним, потому что он замучил ее укорами, начал попивать и нарочно остервеняет тигров, потому на манеже они люты и без охоты и блеска выполняют номера, и она выматывает нервы до основания. И теперь, рассказывая о Барабанщиковой, Кирилл дивился тому, что она, такая знаменитая, вдруг прониклась стремлением к грамотности, и также переживал за то, как она будет обучать новых тигров без помощи мужа, который в этом деле и впрямь покрепче ее.
Когда на проспекте появился цирковой автобус, Кирилл и Миша ринулись сквозь толчею пассажиров, выбиравшихся из переполненного автоэкспресса.
Я замешкался и, пробиваясь за ними, заметил в очереди за лимонами зеленый с золотыми штрихами шелковый платок. Им была повязана чья-то знакомая красивая девичья голова. Она, как показалось мне, таилась среди других женских голов, высматривая кого-то на перроне. Черный рубчатый воротник свитера. Выгнутая челка. Неужели Женя?