Литмир - Электронная Библиотека

Вскоре после таких отлучек из дому она возвращалась с цветами, камнями, травами. Разложит все это на маленьких нарах в прихожей, вытащит из тумбочки гербарии, ящички и начинает распределять принесенное. Если Зинур оказывался дома, то садился возле Салихи. Она любила спрашивать его, как называется это, как то, и почти всегда отвечала сама, сияя от того, что знает больше, чем брат. Однажды заставила Зинура отвернуться, тем временем выхватила из кучи камней один — плоский и прозрачный — и, заслонив им цветок гвоздики, сказала таинственным голосом:

— Зинурка, отгадай, сколько цветков за камнем?

Он посмотрел и недоуменно ответил:

— Два.

— Сам ты два, — засмеялась она. — Один. Этот камень исландский шпат. Он двоит и поэтому еще называется пьяным камнем… — И тут же спросила: — Зинурка, почему Енисей течет на север, а Волга на юг?

Зинур подумал и тихо ответил:

— Не знаю.

— Вот и я не знаю, — огорченно вздохнула она.

В деревне, где жили Аллаяровы, да и в соседних башкирских деревнях, никаких овощей, кроме картофеля, никто не садил. Исключение составляла Салиха и русский старик-кордонщик Митрий, живший на отшибе в избушке, как бы стиснутой кольцом дымноствольных елей.

За сараями, вдоль ручья, Салиха вскопала маленький клочок земли и садила там огурцы, помидоры, редьку, капусту и даже арбузы, которые каждое лето вырастали не больше детской головы и только были тем и хороши, что цепко взбирались вверх по плетню, красуясь резными листьями.

Митрий, видимо, считал своей обязанностью наблюдать за огородом Салихи. Трижды в неделю, перед заходом солнца, он приходил сюда. Был Митрий как из огромного соснового корня вырезанный: коричнево-бронзовый, жилистый, ноги ставил широко, локти топырил в стороны. Он никогда не заходил в дом Аллаярова, хотя и был у него в подчинении, а когда Зинур приглашал, отворачивался и тер с досадой шею в клетчатых морщинах:

— Не, отец твой… Не. К лешему лучше… Не.

Приходил он прямо к огороду и кричал оттуда переливчатым тенорком:

— Светла-ан-ка-а!

Наверно потому, что много лет подряд жил среди башкир, он тосковал по русским именам и называл своих знакомых на родной манер: Зинура — Зиновием, Салиху — Светланой.

Когда, услышав зов Митрия, прибегала Салиха, они молча ходили по огороду. По временам кордонщик присаживался на корточки, тыкал в землю пальцем, взвешивал на ладони плоды. Уходя, он говорил девушке:

— Слушай, Светлана, советы Митрия. Зря не сболтну. Капусту дустом присыпь, а то червяки жам-жам, слопают, значится. Огурцы назьму требуют. Подкорми. Помидорчик реже поливай. Вишь, прожелть. Пасынковать обождь, — и уходил по дороге растопыристый, медлительный, темный на фоне заката.

Салиха-Светлана долго смотрела ему вслед, лицо исходило лаской и жалостью; должно быть, будил в ней этот человек-корень большую дочернюю нежность и вызывал боль тем, что остался одиноким: убили у него во время Отечественной войны единственного сына, а несколько лет спустя умерла жена.

Салиха не оставалась в долгу перед Митрием. Украдкой от отца носила старику горячую пищу и стирала его немудреную одежду. Было радостно наблюдать, как она, собираясь к нему, укутывала шалью кастрюлю с бишбармаком, как раздувала утюг, чтобы погладить его белье.

Теперь, когда она, грустная, мучительно сосредоточенная, мыла посуду в расписной чашке, я глядел на нее и не находил чего-то прежнего, а чего, и сам не понимал: может, той бойкости и душевной ясности, которые сопровождали каждый ее шаг.

Незадолго до нашего приезда Салиха окончила школу и собиралась поступать в Уфимский педагогический институт, но отец не хотел отпускать ее из дому.

В комнатах было душно. Метались мухи. Они то садились на книжные полки, то бились в окна, то влетали в стволы бескуркового ружья, и оттуда плыл нудный, зудящий гул.

Я накинул плащ и вышел через прихожую, где уже не было Салихи, в сени. Новая сосновая дверь покраснела и забухла от сырости. Я растворил ее ударом ладони. Сразу стал отчетливо слышен стук дождя. Капли падали крупные. По временам они врезались в жестяную вертушку флюгера, и она жалобно звенела. На плетне носами вверх висели забытые глубокие калоши. Под навесом, покрытым бурым лежалым сеном, стояла «Победа» Казанкова. Навес слегка протекал. На кузове машины, как бы впитавшие ее цвет, подрагивали синие водяные шарики. От мокряди, которой дышало все перед глазами: и сараи, и крона лиственницы, и небо, донельзя заляпанное тучами, — я озяб, но не ушел в дом, только размял плечи и закутался в плащ.

Сладко и грустно смотреть на дождь, слушать, как он барабанит, чмокает, шелестит. И тянутся, тянутся думы, длинные-длинные, словно эти стеклянные рубленые нити, что бороздят воздух. И возникает ощущение, что ты когда-то видел этот ливень, запустивший волокнистые космы в дымку ущелья, что ты когда-то наблюдал, как скатываются по лопуху, извиваясь и шурша, тяжелые струи.

Долго я стоял на пороге сеней и уже собрался уходить, но в это время зашлепали чьи-то шаги со стороны калитки, и я задержался. Из-за угла, накрытая старой клеенкой, вынырнула Нэлия, старшая дочь Аллаярова. Широкая, низкая, с носом, закапанным веснушками, она производила впечатление диковатой, забитой девушки. В свой первый приезд сюда осенью прошлого года я обратил внимание, что Нэлия, завидев кого-нибудь из нас, горожан, проходила мимо, отворачиваясь и закрываясь платком. Заметил я также и то, что она, когда мы, возвращаясь с рыбалки, входили во двор, убегала в дом, мелькая янтарными пятками, а вскоре появлялась в шерстяных чулках и резиновых ботах. Я заинтересовался этим и узнал от Зинура, что обычай запрещает башкирке, будь то девочка или старуха, ходить при посторонних мужчинах без чулок и обуви.

Нэлия хотела прошмыгнуть в сени, но я преградил рукой вход.

— Постой, Нэлия, я хочу тебя кое о чем спросить.

Она остановилась, сомкнула клеенку над носом, на виду остались только потупленные глаза цвета спелой черемухи да лоб, к которому приклеилась мокрая прядь.

— Почему ты и Салиха не садитесь есть вместе, с нами, отказываетесь? Садятся ведь отец и брат, а вы лишь пищу подносите.

В глазах Нэлии мелькнула усмешка.

— Минахмат Султанович запрещает?

Она еле заметно кивнула головой.

— Куда ты ходила? К подруге?

— На дорогу.

— Мать встречать?

— Мужа. Он в Салаватове живет.

— Мужа?

Она покраснела.

— Когда же ты вышла замуж?

— Зимой.

— А сейчас гостишь у отца?

— Нет. Муж — там, я — здесь.

— Чего не переходишь к нему?

— Нельзя… — Она не договорила — в прихожей заскрипели половицы — и бросилась к сараю, где блеяли овцы.

Вышел Аллаяров, одетый в брезентовую куртку.

— Ай, яй, плохо дело! Лошадь устанет, старуха промокнет.

Увидел калоши, висевшие на плетне, метнул крепко посоленное русское слово, не по-стариковски прямой зашагал через двор.

Я возвратился в горницу. Казанков по-прежнему лежал и курил. Сквозь дым проступали вздыбившиеся в углу чуть не до потолка одеяла, подушки, кошмы, ярко-пестрые, чистые, тщательно свернутые.

— Хватит чадить, Сергей, — сказал я.

Он затушил папиросу, вскочил и сел на корточках перед окном.

— Вот чертовщина. Поливает и поливает. Скорей бы развалило тучи. Хотя бы на час. Так хочется, чтобы было солнце. Сбегали бы к речке, поудили. Ну и разнепогодилось. Знал бы — дома сидел. Этак проваляешься пятидневку, а у меня заказов хоть отбавляй.

Казанков занимался частной практикой. В городе, неподалеку от базара, стоял его каменный дом, обнесенный зеленым забором. Под номером и на дверях калитки были привинчены таблички: «Зубопротезный техник С. С. Казанков. Принимает по вторникам, четвергам, субботам с 10 до 18 ч.»

Я решил поддеть Казанкова:

— Доходы пропадают, а налог плати. Разоришься?

Казанков презрительно щелкнул языком.

— Я разорюсь? Держи карман шире. Мужик я увертливый: в ежовых рукавицах не возьмешь.

44
{"b":"214776","o":1}