Обер-мастера звали Георгием Сидоровичем. Он занимал место под полкой Меркулова, часто курил, несмотря на запрещение проводницы, и когда она заставала его с дымящейся папиросой в руке, весело оправдывался:
— Медики советуют: «Кури, а то ожиреешь», а проводники запрещают. Кого слушать? Где истина? — И прибавлял, лукаво посматривая на проводницу: — Эх, жаль, рано женился!
Проводнице, видимо, нравились его шутки, она опускала выгнутые ресницы и нарочито строго отчитывала беспокойного пассажира.
На больших станциях обер-мастер надевал шапку, опушенную мелкокольчатым каракулем, и выходил из вагона. Возвращаясь в купе, он перемалывал крепкими белыми зубами свиной рулет, ломтики осетрового балыка, пирожки, начиненные мясом. В завершение этой сытной трапезы он съедал кусок черного хлеба, толсто намазанный хреном и зернистой икрой. Укладывая пищу в баул из желтой кожи, Георгий Сидорович приговаривал:
— Люблю чревоугодничать, да не люблю угодничать. Кто сыт, тот счастливо спит.
«Ну, зачал стругать языком — покою не даст, — думал о нем Павел Тихонович. — Хоть бы помолчал немного, а то стрекочет как сорока».
Нижнюю и верхнюю полки напротив занимали грузин капитан Вано и его жена Нонна Александровна с грудным сыном Иоськой. Капитан вел себя скромно и вежливо. Приткнувшись в углу, он торопливо читал какую-то книгу, словно боялся, что у него скоро отберут ее. На нем были широконосые хромовые сапоги, зеленые галифе и пижамная куртка в кремово-красных полосках. Он выглядел моложе Нонны Александровны и, казалось, побаивался ее. Павлу Тихоновичу не нравилось, что она то и дело отрывала мужа от чтения.
«Вано, — приказывала она, — сбегай за кипятком», «Вано, узнай, скоро ли будет станция, где продают вязанками лук», «Вано, сними с меня ботинки». И капитан покорно исполнял все ее повеления.
Пассажирам, которые иногда заходили в купе, Нонна Александровна рассказывала, что Вано прекрасный офицер, что им дорожат в части, что у них по субботам бывает сам командир дивизии.
Капитана смущала похвальба жены, он съеживался, закрывал смуглое лицо книгой и еще глубже забивался в угол. То ли из деликатности, то ли для того, чтобы не спорить попусту со своей своенравной супругой, он отмалчивался; и по тому, как сдвигались его брови, было видно, что ему очень неловко за жену. Больше всего Нонна Александровна, распространялась о том, как она училась во Втором московском медицинском институте и как работала терапевтом в саратовской поликлинике. По ее словам выходило, что она давно была бы кандидатом медицинских наук, если бы четыре года назад не вышла замуж и не пожертвовала своей врачебной практикой ради домашнего уюта, который необходим ее болезненному мужу.
«Да кто тебе поверит, — думал Павел Тихонович, — что ты ради мужа бросила работу? Скажи прямо: не по нутру вести трудовую жизнь. Знаем мы вас таких: так и метите скоротать век под крылышком мужа».
Слушая болтовню Нонны Александровны, он думал, что не сможет эта женщина быть врачом, так как, вероятно, забыла все, чему научилась в институте и поликлинике. И Павел Тихонович был очень огорчен, когда его догадка начала подтверждаться: сначала Нонна Александровна не ответила бородатому колхознику, отчего дети заболевают свинкой, потом — на вопрос Георгия Сидоровича, где лучше всего можно подлечить печень.
Вечером Павел Тихонович слез с полки, накинул пальто, вышел в тамбур. Подышав на стекло двери, выложенное морозными пузырьками, он протер его варежкой и стал смотреть. По откосу бежали, вздрагивая, разрываясь, меняя очертания, тени и отсветы вагонов. За равниной вырисовывались конусы гор. Едва поезд сделал крюк, объезжая холм, сбоку вырвалась луна и летела, черно обозначая высоковольтные мачты.
Темные пятна на луне напомнили Меркулову молодость, когда его покойная жена Любовь Михайловна была еще девушкой. Павел Тихонович не отличался разговорчивостью и, встречаясь с Любой, молчал. Однажды они пробродили за селом до рассвета. Ему остро врезалось в память это раннее утро. Стояла тишина. Воздух, степь, небо, избы — все было тронуто прозрачным сиреневым светом. Над церковью кружились во́роны. Один из них отделился, блеснул лаково-черным крылом, сел на купол. Пласт снега пополз по куполу и разбился о крышу. Мгновение на том месте, где он упал, искрилась лиловая пыль.
— Ну ладно, я пойду. Увидеть могут, — вкрадчиво сказала Люба.
— Погоди, поговорим еще, — попросил он.
Девушка ласково засмеялась, слегка запрокинула голову.
— Поговорим! Да из тебя клещами слова не вытянешь. Ну, что ты нынче сказал? Только то, что на луне пятна, как следы от валенок. — Она нежно провела рукой по его лицу, еле слышно вздохнула. — Молчун ты мой ненаглядный! — И, прикрыв губы концом пухового платка, направилась к калитке.
Паровоз ворвался в междугорье. Почти вплотную подступили к полотну гранитные стены гор. На вершинах, широко раскинув ветви, качались сосны. Но вот заморгали огни, и на горизонте вырос какой-то город. Домов не различить, зато видны светящиеся квадраты окон.
Долго смотрел Меркулов на просторы, летящие мимо поезда, и ему было нестерпимо больно, что уж очень быстро проходит человеческая жизнь и нет, к несчастью, такой силы, которая могла бы ее замедлить. Чего только не создали люди на его веку: самолеты, радиоприемники, шагающие экскаваторы, ракеты, телевизоры, а вещество или прибор, которые могли бы продлить жизнь, так и не изобретены.
За спиной распахнулась дверь, в тамбур хлынул горячий вагонный воздух. Меркулов недовольно обернулся: хотелось, чтобы никто не мешал смотреть на землю, густо заваленную снегом, чтобы никто не нарушал его горьких размышлений. Пошевеливая тяжелыми плечами, словно влитыми в драповое полупальто, подошел к нему Георгий Сидорович. Зябко втянул голову в воротник, крякнул:
— Морозец-то каков, а? Аж легкие донизу прохватывает. — И прибавил, видимо, желая завязать разговор: — Проводница баяла — сейчас будет большая станция. Паровоз отцепят, электровоз прицепят. Километров пятьсот протащит он нас. Вот это, я понимаю, езда. Плавно, без толчков, без сажи и копоти. Прогресс!
— Ишь ты, на пятьсот километров электровоз гоняют. Слыхом не слыхал, — ради вежливости отозвался Меркулов.
— Ничего удивительного. Наш человек все может. Большие масштабы! До войны, например, мы, сталевары, не умели скоростные плавки варить, а теперь — за милую душу.
— Все да не все наш человек может. Скажем, врачи не со всякой болезнью могут совладать, хоть и мозговитый народ. Недавно моя жена померла. Хорошая была женщина, другую такую поискать. А отчего померла? Вены стали зарастать от ступней до самого пояса. Врачи и так и сяк: и облучения ей делали, и уколы, и натирания — зарастают вены, и шабаш. Пока поступала кровь в ноги, моя Любушка кое-как перемогалась. А перестала поступать — ноги начали мертветь, разлагаться. Мучилась она, мучилась, недели две не спала и умерла. А могутная была женщина! Пятипудовый мешок картошки, бывало, хватит на загорбок и не пошатнется. — Павел Тихонович замолчал, сердитые морщинки собрались на широкой переносице. — Да кто ты такой, чтоб я для тебя душу раскрывал? — мрачно буркнул он Георгию Сидоровичу.
— Кто я? Твой спутник. Я, если хочешь знать, переживал, что ты целый день лежал колодой. Лежишь, моргаешь глазами — и молчок. А мне тяжело. Сердце болит. Не переношу, когда вижу, что кто-то рядом со мной несчастен. Из кожи бы вылез, а помог. Дурацкий характер.
— Хороший характер, — возразил Меркулов, но обер-мастер не расслышал его слов, потому что в то же самое время длинно и натужно прогудел паровоз. Звучное эхо многократно повторило это гудение где-то близко — вероятно, среди каменных зданий города, откатившись вдаль, плавно рассыпалось.
Сбавляя скорость, поезд проскочил мимо состава бензоцистерн и остановился возле голубоватого вокзала с огромными стрельчатыми окнами.
Меркулов и Георгии Сидорович вышли из вагона. По холодному, оттого и гулкому асфальту перрона шагала на посадку группа солдат с автоматами за спиной. Позади них двигалась высокая дама в беличьей шубе, а рядом с нею семенил, сгибаясь под тяжестью двух объемистых чемоданов, курносый парень в шляпе.