«Весь день я думаю о тебе с грустью и настоящей тоской. Мне тебя страшно не хватает. А мысль о том, что ты сейчас так одинок и печален… буквально всю меня переворачивает. Я не могу тебе этого описать.
Однако должна тебе сказать, что все, что ты пишешь в отношении детей, — несправедливо. Как ты только можешь допустить мысль, что ты для них ничто! И что они тебя не любят! Это почти сумасшествие, мой дорогой. Я так огорчилась из-за тебя, что даже плакала… Как только тебе такое могло прийти в голову? Ты действительно несправедлив! Конечно же я им об этом ничего не скажу. У них волосы встанут дыбом от отчаяния. Но в нужное время я им дам понять это с моей стороны…»
Семья Александра III была на редкость дружной и счастливой. Его дети выросли в обстановке спокойствия, теплоты и любви. Сколько раз, став взрослыми и ступив на крестный путь, который прошли до конца, они вспоминали своего отца и жизнь возле него, казавшуюся исчезнувшим раем.
День 17 октября 1888 года Мария Федоровна называла «воскрешением из мертвых». Возле станции Борки императорский поезд потерпел крушение. «Все падало и трещало, как в Судный день: погиб 21 человек, 35 получили серьезные ранения». Спасение царской семьи приписывали чуду: среди разбитых вагонов «самый ужасный», как вспоминали, был именно их. Обезумевший крик Марии Федоровны «Дети, где дети?» запомнился на всю жизнь тем, кто слышал его.
Подставив свою спину, Александр держал крышу разбитого в щепки вагона, держал сколько было сил, все те бесконечные минуты, пока жена и дети выкарабкивались из-под обломков.
Он всегда был способным на жертву и верным друзьям, семье, памяти, убеждениям, и эта сущность характера государя спасла его семью.
Но платить за столь мужественный поступок пришлось дорогой ценой. Через несколько лет резко обострилась болезнь почек. Врачи считали ее следствием невероятного напряжения, которое испытал организм государя в тот роковой день. Сорокадевятилетний богатырь таял на глазах.
…20 октября 1894 года Шереметеву сообщили, что государю «совсем плохо», и Сергей Дмитриевич выехал в Ливадию.
В комнату, где умирал государь, никого не пускали. Кроме него там находились только врачи и Мария Федоровна. Часы пробили два часа дня. Через несколько мгновений двери комнаты распахнулись, и все услышали: «II est mort» — «Он мертв». Разрешили войти.
Вот что записал Шереметев:
«В мыслях промелькнуло: что я увижу? Но увидел то, чего, конечно же, помыслить не мог… Увидел и остолбенел. Спиною к открытым дверям, в креслах, сидел государь. Голова его слегка наклонилась влево, и другая голова, наклоненная вправо, касалась его, и эти две головы замерли неподвижно, как изваяние. То была императрица. У меня промелькнуло: они оба живы или оба умерли?
…Мы все невольно подходили к нему на коленях. Когда я приблизился к нему и увидал две соединенные головы, неподвижные, как мрамор, я поцеловал его руку, но поднять глаз на эти головы был не в силах».
* * *
Шереметев прибыл в Ливадию в ту самую пору, когда эта благословенная земля покрыта нежно-сиреневой сетью цветущей глицинии. Ее гибкие стебли добрались до оград, скамеек, каменных построек и даже до кипарисов, из темной зелени которых свешивались душистые кисти мелких, с нежнейшим запахом соцветий.
Долго Мария Федоровна водила гостя по заветным уголкам парка, по стародавней привычке называла его «мой дорогой граф» и рассказывала, что сын-император с невесткой задумали строить большой каменный дворец и проект, сделанный крымским архитектором Красновым, кажется, уже готов.
Конечно, старый деревянный дворец, где она жила со своим супругом, мал для разросшегося семейства и не слишком, по понятиям невестки Александры Федоровны, комфортабелен.
— Ах, мой дорогой граф, laisser faire, laisser passer — пусть идет, как идет, я все равно останусь на старом месте… Правда, там многое требуется обновить. Время, оно даже к вещам беспощадно. Я хотела, чтобы вы взглянули и посоветовали, как быть.
Они поворотили к дому и первым делом прошли в знакомую Шереметеву комнату. Мария Федоровна сказала, что кресло, в котором умер государь, совершенно обветшало и рассохлось. Ей посоветовали вынести его, а то место, где оно стояло, пометить особым образом — врезать в паркет знак из светлого кленового дерева, в виде креста. Эта мысль понравилась Шереметеву, о чем он и сказал Марии Федоровне.
В кабинете государя обои местами лопнули, шторы сильно выцвели, паркет скрипел.
Шереметев посмотрел в угол, где стоял письменный стол государя, заставленный разными предметами. Перехватив его взгляд, Мария Федоровна сказала: «Может быть, хотите что-нибудь на память?» Он подошел и взял маленькую бронзовую статуэтку, изображавшую любимую собаку Александра по кличке Камчатка, которая погибла в Борках.
Переведя взгляд чуть выше, Шереметев увидел женский портрет в овальной раме под стеклом, висевший на крученом потрепанном шнуре.
Портрет ему был знаком. Сергей Дмитриевич и прежде догадывался, что это Мещерская, однако никогда не осмеливался спросить о том государя напрямую. Понимал он и почему портрет повесили так низко. Из-за косо падающего света он оставался незаметным постороннему взгляду, зато хорошо был виден сидящему за столом.
Как ни хотелось Шереметеву рассмотреть портрет получше, чего раньше никогда не удавалось, он благоразумно решил не привлекать к нему внимание Марии Федоровны. Отступив в сторону, хвалил гравюры, висевшие на стене, за их качество и редкость.
— Ну, кажется, мы осмотрели все, — наконец сказала хозяйка. — Завтра же дам распоряжение управляющему, что и как следует сделать. Первым делом — вынести лишнее…
Они уже направились к выходу, как вдруг Мария Федоровна спросила:
— А не знаете ли, Сергей Дмитриевич, кто та дама? — И движением головы указала на портрет в овальной раме.
Шереметев обернулся. Лицо Мари за блестевшим стеклом уже было неразличимо. Помолчав немного, он ответил:
— Нет, ваше величество, не припомню…
II
Барыня
Это была завзятая неудачница — неудачница во всем, в чем только возможно ею быть, и во всякое время жизни. Ей не удалось увидеть своего сына в расцвете его необыкновенной славы. Это искупило бы все. Он был ее любимцем, ее надеждой — Иван Сергеевич Тургенев.
* * *
Варя Лутовинова родилась за два месяца до кончины своего отца. Ее мать не очень-то горевала, оставшись вдовой. Все осложнял лишь появившийся на свет ребенок. Он напоминал о постылом пьянице-супруге и мешал устроить новую жизнь.
Но все-таки сыскался некто Сомов, вдовец с двумя дочерьми, уже девицами, крошечной деревенькой и теми же привычками, что и первый муж Вариной матери. Во хмелю он становился особенно раздраженным, придирчивым и попрекал жену ее «приданым» — девчонкой, которую худо-бедно следовало кормить и одевать.
Опасаясь, что из-за дочери новое супружество даст трещину, мать вымещала на ней свою досаду. «Если вообще для ребенка горько сиротство, то сиротство при живой матери еще горше, и Вареньке пришлось выпить эту чашу до дна», — писали о маленькой барышне Лутовиновой.
Есть жизненные обиды, которые время не лечит. Спустя десятилетия для Варвары Петровны давняя боль не потеряла своей остроты. «Быть сиротою без отца и матери тяжело, — вспоминала она, — но быть сиротою при родной матери ужасно. А я это испытала, меня мать ненавидела… Я была одна в мире».
Стоит вдуматься в эти слова.
«Я слышала некоторые подробности, но рука отказывается повторять все ужасы, которым подвергалась она, — писала мемуаристка, доподлинно знавшая грустную историю юности Варвары Петровны. — Сомов ее ненавидел, заставлял в детстве подчиняться своим капризам и капризам своих дочерей, бил ее, всячески унижал и после обильного употребления „ерофеича“ и мятной сладкой водки на Варваре Петровне срывал свой буйный хмель».