— Я ходил вашего Яковлева смотреть. Ну что? — ничего. Мужик рослый, голос громкий, а душевного нет ничего.
Понимал ли Яковлев, какую неблаговидную роль по отношению к нему играет Шушерин? Сомнений по этому поводу у Яковлева не было никаких.
— Шушерин играет нежных отцов, а уж такой крючок, что боже упаси! — говорил он.
И все-таки шел к нему на Сенную. Что-то тянуло его туда. Должно быть, острый ум Шушерина, его рассуждения об искусстве. Несомненная приверженность театру. Даже перепалка с ним, в которой оба актера, будучи такими разными, такими непохожими друг на друга, представали незаурядными людьми, была интересна.
— Здравствуй, брат Визират! — добродушно приветствовал Якова Емельяновича, входя к нему, Яковлев. — Как изволишь поживать?
Проворно соскочив с дивана, шутовским жестом стащив с себя ночной колпак и кланяясь, Шушерин отвечал:
— Слава-сте богу, живем понемногу.
И тут же, приказав подать самовар, доставал огромную чашку, похожую на вазу. Наполнив чашку горячим пуншем, он заставлял Яковлева ее осушить, а затем подстрекал к чтению монологов из трагедий, ехидно уверяя, что гости хотят увидеть Алексея Семеновича «во всей славе его таланта». А то и уговаривал его поведать о том или ином анекдотическом случае, казавшемся неприличным.
Слушая «добродушный и вполне откровенный рассказ» Яковлева, гости неловко улыбались, Шушерин же был в неописуемом восторге.
Однако Шушерину не всегда удавалось одерживать верх. Порою поддавшись на его уговоры, Яковлев читал свои и чужие стихотворения так, что у слушавших захватывало дух. Изумленный неожиданностью Шушерин не выдерживал и искренне начинал его хвалить. Случалось, Шушерин не мог не признать, что бурные овации Димитрию Донскому или Фингалу в исполнении Яковлева были не случайны, что тот был «дивно великолепен в этих ролях». Как не мог не признать в конечном счете полной победы Яковлева и тогда, когда, получив наконец в 1811 году с таким трудом добытую пенсию, уехал наконец вместе с невенчанной своей женой Надеждой Федоровной Калиграфовой в Москву.
Осознав свое поражение на сцене, он все-таки считал себя победителем в жизни. Там, в любимой своей Москве, он купил долгожданный дом, истратив на него все накопленные за долгую жизнь и тяжелый труд деньги. В Петербург доходили слухи, что он стал добрее, радовался, как ребенок, каждой приобретенной вещи.
Казалось, он обрел полный покой. И не без насмешливого удовлетворения вспоминал о своем счастливом сценическом сопернике, продолжавшем биться за жизнь бутафорским деревянным клинком. Но недолго Якову Емельяновичу Шушерину пришлось наслаждаться обретенным покоем.[20]
Наступил 1812 год.
Глава шестая НА КРУТОМ ПОВОРОТЕ
ТЯЖКОЕ ВРЕМЯ ВОЙНЫ
12 (24 по новому стилю) июня 1812 года император Наполеон I, с не знающей до сих пор поражений «великой армией», скомплектованной из лучших воинов подвластных ему стран Европы, вторгся на территорию России, провозгласив в своем манифесте: «Рок влечет за собой Россию; ее судьбы должны свершиться». Через два дня император Александр I обратился к русскому народу: «Воины! Вы защищаете веру, отечество и свободу!» И все в России перевернулось. Слова «отечество» и «свобода» сомкнулись. Слово «тиран» соединилось со словом «иноземный».
Сразу же после начала военных действий многое изменилось и на петербургской сцене. В новом злободневном звучании вернулись на сцену «Димитрий Донской» и «Пожарский», последнее время на сцене не шедшие. Каждая реплика в защиту родины воспринималась как призыв к борьбе против «антихриста Боунапартия». Таким репликам рукоплескали до неистовства. При монологах, произносимых полководцами — героями Яковлева, рыдали до исступления.
И если, по словам советских историков, нельзя забывать, что в это время на одних полях сражений в общем порыве плечом к плечу дрались против общего врага Михаил Андреевич Милорадович и Павел Иванович Пестель, которые через тринадцать лет столкнутся как непримиримые враги во время декабрьских событий 1825 года, то и в зрительных залах Малого и Нового театров в Петербурге теперь вставали с мест, единодушно соединяясь в неистовых рукоплесканиях, тоже многие из тех, кто раньше во многом не сходились во взглядах и кто встретятся тогда же, в 1825-м, как противники, с оружием в руках на Сенатской площади.
Дух гражданственности возрастал в ходе войны. Он давал себя знать и на сцене в том единении актеров и зрительного зала, какого не знало мирное время. С огромным чувством, со слезами на глазах пели актеры «Славу» бесстрашным защитникам — «храброму графу Витгенштейну, поразившему силы вражеские» или «храброму генералу Тормасову, поборовшему супостата нашего…»
Яковлеву в ролях Димитрия Донского и Пожарского зрители то не давали говорить, прерывая каждую фразу рукоплесканиями, то замирали, боясь пропустить хотя бы одно слово, одно движение. Воодушевленные его страстными монологами, бросали в экстазе на сцену наполненные деньгами кошельки на нужды народного ополчения.
В ролях Пожарского и Димитрия Донского у него не было замены. Пожарского он играл с Каратыгиной, Димитрия Донского — с Семеновой. Вальберховой уже в театре не было. Ее уволили сразу же, как ушел в народное ополчение Шаховской, незадолго до начала военных действий получивший чин действительного статского советника и уехавший в отпуск в тверское имение. На сцене теперь всем заправлял князь Тюфякин.
Воспитывавшийся когда-то вместе с будущим императором Александром I, он только что вернулся из Парижа, где прожил долгое время, и, став камергером и вице-директором театра, получил широкие полномочия. «Тюфякин был скучен, несносен, своенравен и знал одни только чувственные наслаждения», — признавался Вигель. Но в отличие от беспечного Шаховского и бездумного Нарышкина он умел проявить рачительность в делах денежных, что особенно ценил Александр I. Пользуясь высокими связями, Тюфякин всячески пытался прибрать театральное дело к рукам. Нарышкину это не очень нравилось, но по природной лености противостоять князю Тюфякину он не сумел.
К тому же во время военных действий, коими официально руководил Александр I, единовластие Нарышкина в театре кончилось. Сценическими делами управлял теперь целый комитет, в состав которого, кроме него, Нарышкина, и Тюфякина, вошли министр финансов Гурьев и статс-секретарь императора Молчанов. Комитет должен был упорядочить как финансовые дела, так и дисциплину театральных служителей.
Высочайшим рескриптом от 18 ноября 1812 года была ликвидирована французская труппа, дававшая в предыдущие годы значительные доходы. Ее не спасли ни увлечение императора мадемуазель Жорж (про которую, кстати, поговаривали, что она шпионка Наполеона), ни верноподданные чувства, которые многократно выражали французские актеры русскому императору, ни спектакль «Димитрий Донской», угодливо поставленный ими еще в июне 1812 года с Веделем и Жорж в главных ролях.
Ненависть к французам возросла до такой степени, что переполненный еще совсем недавно аристократами французский театр, по свидетельству А. Е. Асенковой, «был постоянно пуст, а русский театр набит битком». Привыкшие говорить на французском языке дворяне остерегались теперь делать это на улице. Князю Тюфякину пришлось побывать в полицейском участке, где «охранители порядка» «защитили» его от побоев мастеровых, которые приняли сиятельного русского князя за шпиона.
«Весть о занятии Москвы поразила всех как громовым ударом, — рассказывала Асенкова. — Театры были закрыты на две недели…» А всего лишь за три дня до этого на сцене Малого петербургского театра шла патриотическая драма «Всеобщее ополчение». Иван Афанасьевич Дмитревский, которого зрители долгое время не видели на сцене, сыграл в ней роль старого унтер-офицера Усердова, отдавшего в пользу народного ополчения последнее свое сокровище — пожалованную ему когда-то за подвиги золотую медаль. Рыдал вызванный на сцену всеобщими долгими рукоплесканиями Дмитревский. В бурном экстазе зрители собирали пожертвования для ополченцев. Какой-то бедный, одетый в поношенную шинель чиновник бросил на сцену тощий бумажник, крича: