Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

На все выступления в печати о кончине Гоголя был наложен запрет, и Тургенев знал о том. Цензор Львов, пропустивший его статью (он культурен и с чем-то святым за душой, не смог не пропустить, рука дрогнула — и тут было его очищение за многое иное), увы, был уволен в отставку без сохранения пенсии. Отчего же такое? Если был столь превознесен властями Гоголь последних лет, времен его отречения от прежних взглядов? Кажется, глумители могли бы считать, что с ним покончено как с великим писателем. Но было очевидно и для них, что шутовской колпак не пришелся по размеру, в него не обрядить Гоголя посмертно, и серьезное слово о нем может быть только как о гордости России.

Тургенев выразил эту мысль в некрологе как бы от лица рядового читателя, приславшего письмо в редакцию. Полнее он смог высказать свое отношение к Гоголю в письме к одному из друзей: «Трагическая судьба России отражается на тех русских, которые ближе других стоят к ее недрам, — ни одному человеку, самому сильному духу не выдержать в себе борьбу целого народа, и Гоголь погиб!» И — «О мелких сегодняшних злободневных писателях говорят (критики) с любовью, а Г оголю отдают только справедливость, что в сущности никогда не бывает справедливо». Увы, всего этого не мог вместить журнальный некролог, и все-таки даже его скудные и выверенные строки переставляли все с головы вновь на ноги! Иван Сергеевич рад, что нарушил заговор молчания.

И вот третий год Тургенев в Спасском. Он много работает, а иногда проводит вечер за письмом к Полин. К примеру, сейчас он с улыбкой описал для нее моды на здешнем уездном балу, на котором он побывал осенью. И невольно представил себе ее — в тамошней освещенной и украшенной зале.

Как она проста на том балу. (На котором ее не было.) Однако не неприметна…

Тому уже десять лет, как маменька Варвара Петровна, прослышав о зачарованной привязанности сына к заезжей певице, специально отправилась в оперу, чтобы посмотреть на нее, и сказала только: «Проклятая цыганка хороша!» У Полин гладкая, вне моды, прическа с прямым пробором в тяжелых волосах, черты лица крупноваты и даже неправильны, но все это улавливается, лишь пока она не поет… Врожденное благородство движений, горячий взгляд и голос не то чтобы «восполняют» нечто, они заслоняют для Ивана Сергеевича мир. Наивысшее наслаждение, которое есть для него в жизни, — это музыка, и от голоса Полин у него неизменно выступают слезы на глазах. Здесь отгадка ее очарования.

Находят, что Полин расчетлива и служит своей славе. Но у нее прилюдный и публичный труд, порождающий такие черты, и не в большей ли мере они развиты в прочих знаменитостях? А кроме того, сам он так не считает — тут и есть для него высшая реальность. Самоочевидная истина для него — ее голос, в котором воплощена ее душа, о нем также много толкуют, но он, безусловно, воспринимает ее голос (душу) глубже других. И вот чувство его столь же живо, как и много лет назад. Что делать, если лучше Полин он не знает женщины.

Чем питается оно? Было ли что? Ему запрещено вспоминать. Он настолько покорно исполняет обещанное, что только в дальнем уголке памяти может обнаружить сцену: он на коленях, и она сама протянула смуглые руки… Было бы противоестественным для столь остро чувствующей, художественной натуры не отозваться на такую глубокую привязанность, как его, пусть хотя бы на минуту. Вот именно так, с условием, что не повторится, и с условием, чтобы он не помнил… Оно было высказано ею с самого начала. Она безжалостно честна. Порой безжалостна.

Потом: «Драгоценный друг, я должна поставить точку на всем теперешнем». — «Да, я не имею на вас никаких прав». Так же им было выполнено (почти…) условие не хранить прежнего в памяти. Он может только ждать, когда снимут зарок. Снимут ли?

И все же-… это был дар или яд? Он один в жизни. И на привязи. Молил бы он ее вновь о той милости, если бы знал дальнейшее? Кто ответит! Вопреки разуму и вопреки растущей с годами трезвости, он провидел счастье от какой-то, пусть даже через письма, причастности своей жизни к ее… Он не чурался женщин, но искал среди них похожую; не было такой.

А спасаться — чем? Написать для нее же что-нибудь забавное, этнографически занимательное. Скажем, о том, что зима в нынешнем, как и в прошлом, году пришла необычно рано, да какая! Могут ли европейцы знать, что такое русская метель, движение несметных пространств! Это ураган, завеса и мгла, которая затемняет воздух… К счастью, не очень холодно, иначе было бы много жертв.

«Перевести» для нее русскую метель — возможно ли? Ему казалось, что он теряет дар изъяснять…

Он поднялся и прошелся по кабинету. Приоткрыл балконную дверь. Движения Ивана Сергеевича сторожила небольшая угольно-черная собака с длинной шерстью — его любимица Диана, привезенная им четыре года назад из Куртавнеля щенком. Ох, и доставалось ей тут от хватких усадебных гончих-Выкуси-Блоху… Дианка жила почти неотлучно при нем, в его кабинете.

В приоткрытую дверь ворвался такой снежный вихрь, что собака обеспокоенно вскочила. «Не привыкла к такому климату, бедная ты француженка», — улыбнулся он и закрыл дверь.

Сказал себе затем, что полно ему кружить мыслями возле письма, есть и работа.

Может быть, это и странно, но после многих лет постоянного литературного труда он был все еще не уверен в своем призвании, даже в таланте — тут его тайное. А то, что он порою проговаривает это («Мы — мелкие писатели ценою в два су» и тому подобное — далее следуют возражения друзей), — способ самозащиты.

На зависть уверены в себе усидчивые и плодовитые повествователи — о чем бы ни было заказано в журналах, упоенные уже тем одним, сколь споро нижутся у них слова в отличие, скажем, от какого-нибудь конторщика Бабкина. Но у них — не о главном, не о том, без дыхания тайны жизни… Он не знает, зачем живет такое, уверенное в себе ремесло, оно враждебно ему. Тургенева же гипнотизирует то, что он должен уловить, прежде чем придвинуть стопу бумаги, завораживает жизнь, обилие человеческих типов, различное и сходное в Италии, в Епифани и Петербурге. И теперь, в тридцать пять, ему по-юношески неуемно кажется, что где-нибудь сейчас происходит важное, а он не там, а здесь, за письменным столом, так полноценно ли будет написанное? Он даже полагает огорченно, что талант его фотографичен — то есть слаб! Поскольку зажигается от какой-то встречи, увиденного лица, пейзажа… Тургенев поэтому готовнее верит резкому о себе в критике, нежели сочувственным статьям, которые к тому же, как правило, если и хвалят, то не за то: не узнать себя за фразами, годными для всех… Нет больше Белинского. Он впервые сказал о серьезности таланта молодого Тургенева и именно обязал его бережно относиться к своему дарованию, угадав в нем его неуверенность. Каково же он громил «уверенных», сытых и праздных в литературе!..

Так вот, его принудительное спасское уединение. Поначалу ему было тяжко в нем. Упоения от охоты по пороше хватило ненадолго. Напала невероятная апатия — и вместе беспокойство, почти предотлетное, тоска по местам, куда бы ему хотелось сейчас рвануться, да нет возможности.

Но оказалось, что плен ему на пользу, он приготовился внутренне к многолетнему труду.

Постепенно сложился ритуал: тщательно прибрать все на столе перед тем, как сесть писать, даже вывести прочь Диану. В укоренившихся правилах есть рациональное зерно. Он считает, что «система в хорошем и дурном смысле слова не русская вещь; все резкое, определенное и разграниченное нам не идет — оттого мы, с одной стороны, не педанты, хотя зато, с другой стороны…» Вот этой разболтанности и будет теперь меньше. Прежде он почти молитвенно относился к особому настрою на работу, с некоторой робостью избегая называть его своим именем… (Считал, что «вдохновение» слишком большое слово, не каждому по плечу, но что-то «водит рукою».) Отныне он чернорабочий, ибо писание — весьма тяжелый физический труд. И, надо сказать, что это «летучее нечто» приходит теперь дисциплинированнее и чаще… За первую здешнюю зиму было написано пятьсот страниц романа, правда разруганного друзьями. И заброшенного. А в минувшее лето был начат роман «Тяжелая натура» — в дальнейшем «Рудин».

41
{"b":"214297","o":1}