— Простите меня, сэр Роберт, но… склонились ли вы в итоге перед неизбежным? — Настойчивость Герцена объяснялась тем, что, по детской игре «холодно-теплее», спрошенное им было «горячо» по отношению к его теперешним раздумьям.
Старик молчал. И улыбался тихо.
Что же, если даже и так, мог бы сказать здешний хозяин. Его теперешнее спокойствие имело под собой то основание, что он сделал все, что мог. Ведь он по своему темпераменту скорее не хирург, а акушер. Религия личной честности тоже очень, очень немало, говорила его улыбка… «Святые донкихоты, вам легка земля!..» — благословил его про себя Герцен.
Однако Александр Иванович не мог полностью понять для себя другого удивительного в здешнем хозяине — его всепрощения, о котором они тоже говорили немало, его внутреннего отпущения грехов даже ворам и убийцам, даже Николаю I, который в дальнейшем, знает сэр Оуэн, залил кровью Сенатскую площадь и Европу 48-го года, а когда-то ездил причащаться в Ланарк… Чем же питается такое всепрощение? (Герцен даже не мог ответить определенно: хорошо это или плохо?)
— Может быть, вы верите в справедливость всего, что происходит? — Александр Иванович спрашивал, пытливо всматриваясь в собеседника.
— Нет.
— Верите в разумность людей?
— И этого маловато… — Старик погладил крупной исхудавшей рукой свои легкие кудри. И продолжил глуховатым тоном: — Я думаю порой о «героях толпы». Это ли не отсутствие разумности?..
— Да!.. — страстно сказал Герцен (тут было снова «горячо»), — «Великий» в глазах масс убийца Тамерлан… И таков же Наполеон! Добра он желал только себе — и под ним понимал власть… И что же? Одного его имени хватило теперь, спустя тридцать лет, чтобы его племянник стал императором Франции. Не менее очевидна также нелепость религии и деспотических уложений, что, впрочем, ничуть им не мешает… Почти несокрушимая их прочность основана отнюдь не на разуме, а на недостатке его… и потому так же недоступна критике, как моря и горы! Не думали ли вы о почти полной — отсюда — неуместности в этом мире вашего разума, как он сложился, и ваших целей?!
— Да… (Вновь совпадало.)
— Народами ведь движет не разум, а любовь или ненависть и вера — во что придется… Разум был спокон века недоступен или противен большинству!
— Он ведь едва родился, друг мой, и еще не укоренился, — печально сказал Оуэн.
— Да. И к тому же он неизменно оказывается слабее на вес, чем кулак! Поэты и социальные мечтатели представляют собой высшую мысль своего времени, но, увы, не мысль всех… Гениями же продолжают считаться тираны — оттого что не останавливались перед человекоубойством! — Герцен говорил сейчас с гневом. — Считается ими учредитель парижских расстрелов 48-го года Тьер — оттого что у него никогда не было чувства чести… И все-таки, по-вашему, все же нужно…
Закончил Оуэн:
— … чтобы со временем люди поняли, насколько отвратительно многое из того!
Произойдет ли это — Герцен не был вполне убежден, как не был ни в чем — из прежних своих заветных верований — убежден в последние годы… Это и составляло основу его сегодняшней трагедии, помрачающей душу горечи, мешающей дышать, работать…
У камина посапывал пес Джок. Темнело за окнами, и нужно было прощаться. Но, может быть, остаться тут до утра, как предлагал здешний хозяин? Герцену удивительно хорошо дышалось в этом доме. В нем была одна религия — человечности. Даже благостного упования на людей… Хотя хозяин не закрывал глаза на возвышенную преувеличенность своей веры. Но ее, пожалуй что, не стоило осуждать: тут было его право. Старик имел его, понимал Александр Иванович, немало совершив за свою жизнь во имя этой веры. Он вынужден был сложить перед ней свои доводы. Впрочем, старик их и сам знал. Тем-то он и был велик. Герцен же бесконечно устал, и ему было хорошо сейчас просто вдыхать здешний воздух…
Итак, человек, по Оуэну, — полностью продукт среды, настолько он хотел оправдать его во всем. Однако он в корне изменяем воспитанием первых лет жизни. Во многом пластичен и потом. Человек это — безгранично, бездонно… И не утрачена надежда, пока некто еще жив, пусть даже он преступник: какое-то событие, впечатление может потрясти и переродить его. Того достаточно для сэра Роберта, чтобы надеяться и прощать. Герцен же был вновь не вполне убежден милым хозяином… И ведь прошло много лет, так ли все воспринимал Оуэн, когда случилась катастрофа с его Ланарком? Нет. Было отчаяние, и он почти решился покончить с собой, видя, как развращают тех, в кого он вдохнул разум. Судьбы иных его воспитанников были трагичны…
— Ну а что же сказал, посетив тогда еще процветающий Ланарк, российский наследник… должно быть, ничего не понял?
— Он сожалел, что мой старший сын такого высокого роста — и не собирается поступать в военную службу. Сказал, что готов принять его в российские драгуны в высоком чине, если тот надумает… — Хозяин рассмеялся, беспомощно маша рукой при этом воспоминании о посещении высокой особы.
…У Герцена было светло на душе, когда к вечеру следующего дня он вернулся в Лондон. Длились редкие теперь у него минуты, когда ему было хорошо в уличной толпе, легко за пределами дома.
В человеке есть всё — и это оптимистично! И была еще одна разгадка старика из Девоншира: он спокоен, как пахарь, засеявший поле: пусть взойдет — через двести лет!..
Глава шестнадцатая
Мало ли человеку нужно?
Иван Сергеевич Тургенев писал долгим зимним вечером в Спасском письмо по привычному адресу во Францию.
Попытался представить себе: как там теперь, в Куртавнеле, во многочисленном клане Виардо? Что поделывают добродушный и серьезный во всем супруг Луи, дочери Диди и Марианна и пересмешник дядюшка Пабло? Проживают там еще: пергаментнолицая и, надо признаться, скупая: в семьдесят лет (потому простительно) копить — это ее единственная страсть, — бабушка семейства, Хоакина, и — неизвестно с чьей стороны — родственник Поль, а также ученицы из состоятельных семей, с какими уж бог послал голосами: обучаться у госпожи Виардо — заметный довесок к их приданому для будущего замужества. Они состоят тут на пансионе, и это источник существования семьи Виардо. Полин теперь концертирует редко. Кроме того, «великий стрелок» Луи затеял соперничать с их российским другом в создании охотничьих рассказов, но признал писательство нерентабельным и со свойственной ему основательностью во всем занялся теперь издательской деятельностью. Неплохо раскупается русская литература. И от Тургенева из Спасского ждут сейчас завершения его перевода на французский повестей Гоголя. Значительная часть работы им была уже отослана.
Третий год живет в Куртавнеле дочь Тургенева — Поля. Полин писала, что вначале она очень дичилась. Еще бы: из крепостных заморышей — в барышни. Девочка на новом для нее месте не смела спать на простынях и потихоньку перебиралась ночью на коврик возле постели, втягивала голову в плечи, когда к ней обращались с вопросом. Свободнее всего она чувствовала себя с деревенским пастушком Юбером и дочерью сапожника Соланж, и Полин отпускала ее к ним. Он писал ей, отправляя девочку во Францию, о причинах всего этого, нужно знать строй российских усадебных отношении, чтобы понять, что сделали в Спасском с этим ребенком… До смерти в пятидесятом году владелицы усадьбы Варвары Петровны не было другой возможности со здать для дочери человеческие условия, кроме как отправить ее с отъезжающими знакомыми в Куртавнель. И вот теперь наконец ему сообщили оттуда, что Полинетта стала веселее и подружилась с младшей Виардо — Диди. Хотя только годы, наверное, сгладят ее замкнутость и заторможенность в выявлении способностей — по-русски это называется «забитость»…
Что же еще ему написать во Францию? Событий нет — это и скучно, и слава богу; он безвыездно в Спасском. Поводом для бессрочной высылки Ивана Сергеевича в имение послужила его статья-некролог о Гоголе, но главные причины того — «Записки охотника» и Париж сорок восьмого. Однако и история с некрологом диагностична, показывает, что и почем сейчас в духовных сферах России.