После излечения Богородский работает в губчека в Оренбурге. Отсюда через год его отзывают в Москву. Несколько месяцев ходит он на службу в знакомый дом на Лубянке. Но все больше беспокоят его старые раны и контузии, он чувствует, что ему уже труднее дается не знающая ограничений во времени чекистская служба. А работать вполсилы, давать себе поблажки он не умел. К тому уже его неудержимо влечет к себе живопись, хочется воплотить в жизнь все то, что накопилось в многочисленных набросках и эскизах.
Богородский вспоминал:
Спустя несколько месяцев меня потянуло на родину. Мне казалось, что настало время заняться живописью, и я решил уйти из ВЧК. Мое заявление попало к Ф. Э. Дзержинскому. Я был вызван к нему, и вот я увидел этого изумительного человека, память о котором навсегда осталась в моем сердце.
Волнуясь, я вошел в кабинет. Дзержинский сидел за большим столом, заваленным книгами и рукописями. Он поднял голову и внимательно окинул меня пристальным взглядом своих светлых серо-зеленых глаз.
— Хочешь уходить из ВЧК? — вдруг спросил он меня.
— Так точно, товарищ Дзержинский. Хочу учиться, чтоб быть художником.
— Художником? — переспросил Дзержинский.
Я объяснил, что в свое время увлекался живописью и что теперь, по-моему, настало время, когда можно переключиться на культурную работу.
Никогда не забуду, как он разъяснял мне, что работа чекиста именно и является борьбой за новую, социалистическую культуру, только своим методом…
Я уходил от Дзержинского счастливым — на моем заявлении его рукой было написано, что я откомандирован в распоряжение ЦК РКП(б).
Через несколько дней я был принят наркомом просвещения А. В. Луначарским. Наркомат уже переехал с Крымской площади на Сретенский бульвар. Луначарский занимал большой кабинет, покрытый пестрым ковром. На стене висела картина художника Пчелина, изображающая А. В. Луначарского с секретарями. Это довольно большое полотно было, пожалуй, лучшее, написанное в годы революции Пчелиным. В кабинете у окна сидела секретарь-машинистка.
Анатолий Васильевич встретил меня очень любезно. Он, оказывается, слыхал обо мне, где-то читал мои стихи и знал, что я уже выставлялся на выставках. После оживленной беседы он встал и, шагая по ковру, стал диктовать машинистке:
«Осведомленный о командировке Центральным Комитетом РКП(б) на работу в Вашей губернии т. Ф. С. Богородского, с своей стороны считал бы чрезвычайно желательным назначение его на пост заведующего Художественным отделом.
А. Луначарский (№ 168, 24 ян. 1920 г.)».
Перед отъездом в Н. Новгород я как-то зашел в кафе «Домино». Обе комнаты были заполнены публикой, распивающей суррогатный кофе с сахарином и поедающей знаменитые «бутерброды» — пластинки вареного картофеля с положенной на них морковкой.
Уж не помню, как я очутился на эстраде и стал читать свои стихи. Возможно, мой друг Каменский, так сказать, «подначил» меня на этот шаг. Мои стихи заканчивались так:
Фуражка вломана в затылок
И шпалер всунут в брюки клеш.
Какая дьявольская сила
В девизе пламенном «Даешь!»
Публика бурно реагировала на мое выступление. Ей, видимо, понравилась эта необыкновенная ситуация — вооруженный матрос читает стихи!
Совершенно неожиданно на эстраду вскочил С. Есенин. Он поднял руку, чтоб успокоить публику. Аплодисменты смолкли, и Есенин сказал:
— Товарищи! Да разве вы не понимаете, что сейчас выступал не просто матрос, а профессиональный поэт в форме матроса? А стихи его очень шумные, но плохие!
Среди переполоха и криков на эстраде вдруг появился человек в кожаной куртке, со всклокоченными черными волосами и бородой. Энергично жестикулируя, он кричал, что Есенин — маменькин сынок, что он не терпит чужого успеха и что только он, Блюмкин, знает секреты настоящей поэзии, бурной, как шквал.
Я не помню, что еще орал исступленным голосом Блюмкин, но был поражен, когда соседи по столу сообщили мне, что это тот самый Блюмкин, который убил Мирбаха, и что он пишет «анархистские» стихи.
Поздно вечером я вернулся в Лоскутную гостиницу у Охотного ряда, где обитали моряки. Номер был нетоплен, электричество не горело, в желудке было пусто, но я лег спать в прекрасном настроении: ведь в ближайшие дни я уезжал на родину, чтоб стать художником.
* * *
Я опять в своем милом Нижнем! С Канавинского вокзала ехал я на извозчике. Лошадка весело бежала по заснеженному пути через широкую Оку. В розовом тумане виднелась гора с кремлевскими стенами. Тишина окутала белую реку. Проехали засугробленный Нижний базар. Медленно поднялись по Зеленскому съезду на Благовещенскую площадь. Промелькнула мужская гимназия, и усталая лошадь остановилась на Тихоновской улице у знакомого желтого забора. Заскрипели ворота, и взору открылся двухэтажный деревянный домик, в котором прозвенело мое детство…
Не прошло и недели, как меня опять свалил тиф, на этот раз возвратный… Выздоровление шло медленно, появился зверский аппетит, а есть нечего… Но на то и созданы матери, чтобы спасать своих детей! Чего только не придумывала моя мать, чтобы хоть как-нибудь накормить меня…
Наконец я на ногах. Секретарь губкома РКП(б) встретил меня гостеприимно. Казалось, что все уже в порядке, и я, сняв матросскую робу, займусь долгожданными делами искусства. Однако мне пришлось идти работать в Военно-морской трибунал в качестве начальника следственной части. И вместо кистей в руки опять был взят браунинг.
Лишь спустя несколько месяцев, когда обстановка в губернии стабилизировалась, Богородского избрали председателем правления губернского союза работников искусств. Теперь он получил, наконец, возможность заниматься живописью. Но скоро понял, как не хватает ему знаний.
Осенью 1922 года Федор Семенович возвращается в Москву и поступает во ВХУТЕМАС — известнейшее учебное заведение тех дней. Он учится у видного русского художника Абрама Ефимовича Архипова. И снова занятия в Высших художественно-технических мастерских пытается сочетать с другими увлечениями — пишет стихи и выступает на эстраде.
Успешно завершив учебу во ВХУТЕМАСе, Богородский вместе со своим другом художником Егором Ряжским по командировке Наркомпроса, подписанной Луначарским, отправляется в длительную заграничную командировку.
По приглашению Максима Горького Федор Семенович полгода живет на Капри, в Сорренто. Там создает портреты великого русского писателя и его друга Стефана Цвейга и целую серию итальянских пейзажей, жанровых полотен, портретов.
Его картины все чаще появляются на союзных и зарубежных выставках. Очень строгая в выборе произведений живописи Государственная Третьяковская галерея покупает картину Богородского «Матросы в засаде».
Он много ездит по стране: по индустриальным центрам Поволжья, Донбассу, Белоруссии, Крыму, по старым городам Подмосковья. Каждая поездка — это новые наблюдения, эскизы, законченные работы. На шахте «Смолянка» пишет портреты передовых шахтеров.
В годы Великой Отечественной войны, с первого налета вражеской авиации на Москву, Федор Семенович дежурит ночами на крыше Дома художников.
В трудные дни ноября 1942 года Богородский отправляется в Сталинград. Под огнем, лавируя между льдинами, лодка, в которой вместе с солдатами переправляется уже немолодой, совсем седой художник, с трудом достигла правого берега. Два месяца провел он среди моряков из бригады морской пехоты. Здесь под почти непрерывным обстрелом, под бомбежками Федор Семенович работал над групповым портретом защитников Волжской твердыни, которые насмерть стояли на рубеже Банного оврага. Это были легендарные герои. Когда гитлеровцы прорвались почти к самой Волге, моряки поднялись в контратаку. В полный рост и с яростным криком: «Полундра!» они так стремительно рванулись навстречу фашистам, что те повернули вспять. Богородский писал эскиз за эскизом под грохот канонады. Писал и вспоминал свою молодость, такую же лихую контратаку в этих местах на подступах к Царицыну в конце июля девятнадцатого года, когда он — комиссар, сжимая в правой руке гранату, повел «братишек» на врага.