Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Следующее происшествие было связано с коллегой Андреева по перу — писателем Александром Ивановичем Куприным. Почти ровесник Андреева, преуспевающий беллетрист, Куприн имел все основания для соперничества с нашим героем: рано став сиротой, в юности он — как и Леонид Николаевич — мучительно боролся с нищетой, его литературная слава росла так же стремительно, как и андреевская, и к его репутации у читающей публики примешивалась подчас горчинка «бульвара», и даже пил он запоями — так же, как и Андреев. Но — не было у вышедшего в отставку армейского офицера Александра Куприна того блеска, той вопиюще эффектной внешности, того импозантного и странного образа жизни, что связывался в умах и сердцах публики с писателем Леонидом Андреевым. Чуковский забавно описывал реакцию Куприна, когда тот впервые увидел виллу «Аванс»: «— Ты думаешь, это гранит, — говорил пьяный Александр, стоя перед фасадом огромного дома. — Врешь! Это не гранит, а картон. Дунь на него — он повалится. Сколько ни дул Куприн, гранит не хотел валиться…»[474] Случившийся позднее инцидент, в сущности, напоминает пьяный порыв Куприна «сдуть» красавчика и счастливчика Андреева со своего пути.

В ноябре 1912 года на одной из литературных вечеринок, что время от времени «давал» известный актер Александрийского театра Николай Ходотов, в разгар веселья уже изрядно подвыпивший Куприн, сидя на диване, «подставил ножку» проходящему мимо Андрееву, а когда тот, споткнувшись, упал на пол — набросился на него и начал душить. Причем окружающие свидетельствовали, что поначалу сцена эта напоминала просто злую шутку, но через секунду стало ясно, что бывший офицер «взялся за дело» всерьез. К счастью, сын орловского землемера тоже оказался не промах и, почувствовав, что железные пальцы нешуточно сжали его горло, вырвался и врезал обидчику. Писателей разнимали «всем миром», и несмотря на то, что Андреев наутро приложил немало усилий, чтобы «замять» инцидент и ни в коем случае не вносить его «в историю литературы», этот курьезный случай угодил в газеты и вскоре стал фактом биографии обоих забияк-литераторов.

Что ж… мне лично и этот казус опять-таки представляется показательным. Андреевская реакция на купринскую придурь кажется мне неестественной: он как будто воспринял как должное ненависть к себе обидчика и вместо того, чтобы вместе с газетчиками посмеяться над этим случаем, стал упорно заглаживать происшедшее, пытался стереть, вымарать инцидент из своей и купринской жизни, как будто этот случай приоткрывал нечто сокровенное, какую-то глубоко спрятанную боль. Все чаще и чаще писатель — устно и письменно — жаловался на свое одиночество в литературном мире. Это одиночество — притом что число его корреспондентов в те годы значительно увеличилось — постепенно становится манией Леонида Андреева. Ему казалось, что он окружен лишь недоброжелателями, и его это мучило, мучило всерьез. Его многочисленные друзья-писатели: в прошлом — Телешов, Вересаев, Скиталец, теперь — Чириков, Белоусов, Серафимович, Чуковский, Кипен, Брусянин, Фальковский, Чулков, а потом и сам Сологуб, художники Репин и Серов, а в будущем и Рерих, люди театра, журналисты, издатели отчего-то не заполняли его души.

Да, далеко не все, из тех, кто ездил в дом к Андрееву, любили его как человека, но действительно любили — многие. «Блестящая жизнь» Леонида Николаевича никогда не отменяла внутренней готовности писателя помочь людям, Чуковский трогательно рассказывает о том, что «с детской радостью доставал он (опять-таки тайком от домашних!) свою чековую — не слишком-то пухлую — книжку и быстро-быстро выписывал чек для любого просителя еще раньше, чем тот успевал подробно изложить свою просьбу»[475]. А некоторых литераторов — например Брусянина и Кипена — Андреев просто-напросто поставил на ноги.

Все эти знакомые, а также и его многочисленное семейство, не говоря уже об Анне Ильиничне, с которой подробно обсуждал он не только любое свое начинание, но и каждую мысль, должны были отнимать у Андреева массу времени. Еще часть — занимала переписка. Существенную часть — многочисленные хобби. А ведь для творчества ему были необходимы часы полного одиночества. И, если бы Леонид Николаевич мог взглянуть на свой образ жизни объективно, ему следовало бы, вероятно, жаловаться не на переизбыток, а на острый дефицит одиночества… И более того, живи он по законам «психологического реализма», потребность в крепкой, порывистой и искренней дружбе с годами бы в нем, вероятно, значительно ослабла.

«Как сердцу высказать себя?
Иному как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи, —
Питайся ими — и молчи» —

истина, открывшаяся еще не достигшему и тридцати Тютчеву, так и осталась закрытой для нашего героя. Наоборот, Андреев и в 40, и в 45 лет по-прежнему жаждал какой-то особой — сверхромантической — дружбы, а умную и подчас справедливую критику склонен был рассматривать как тотальное отрицание, нелюбовь, а подчас «всеобщую ненависть». Что и говорить, «он любил все огромное».

«Дорогой Алексей! Конечно, я волнуюсь, обращаясь к тебе с этим письмом и этим именем и едва ли напишу что-нибудь путное… Между нами несколько лет тяжелого молчания». В августе 1911 года, когда ему только-только исполнилось сорок, Андреев внезапно написал Горькому: «Друзей у меня, как и прежде, никого нет, кроме тебя… Люблю я тебя очень сильно». Суть двухстраничного послания сводилась к тому, что хорошо было бы забыть прошлое и зажить как когда-то в молодости: споря, строя что-нибудь общественно значимое, любя и уважая друг друга: «На душе молодо, как в ту далекую пору, и кажется, что адрес письма не Капри, а Нижний, и вообще хочется быть в числе драки»[476]. Горький был, вероятно, немало изумлен, получив исповедь Андреева, удивлен не столько содержанием письма, сколько его миролюбивым и таким человеческим тоном. Дело в том, что Алексей Максимович уже давно — и приватно, и публично — высказывался об Андрееве-писателе грубо и даже враждебно, он был твердо уверен, что тот «разменял свой талант», страдает манией величия, бессовестно врет и т. д. и т. п. Человеческая интонация послания Леонида Николаевича поставила Горького в тупик. Ответ «друг Максим» сочинял более двух месяцев, но добиться такого же мирного и дружеского тона ему явно не удалось.

«И мое отношение к тебе, Леонид, в существе и глубине — не изменилось: все так же, как и раньше, дорог ты мне, так же интересен… в талант твой верю, цену ему знаю и люблю его», — начав послание вполне миролюбиво, буквально на втором абзаце Горький скатился на менторский тон и «выдал» Андрееву за «Тьму», за «Мои записки», за славу, за дружбу с разными, вредоносными, с его точки зрения, литераторами. Правда, после перечисления «смертных грехов» бывшего друга Максимушка не советовал тому оправдываться, а предлагал вместе «заварить новую кашу»[477]. Леонид смог внятно ответить только через полгода. Излив на страницы все взаимные обиды, друзья, казалось бы, почувствовали облегчение и переписка пошла: весь 1912 год — с оговорками, с резкими несогласиями, спорами, с неоднократными предложениями прекратить переписку и встретиться, они все-таки писали: Андреев душевно и трепетно, Горький — суховато и резко, но, кажется, для них обоих эти письма стали душевной потребностью. Конечно, здесь не было уже той особой фамильярности, не было ни «Максимушки», ни «дорогой моей Леониды», Горький вообще предпочитал никак не обращаться к Андрееву, но в этих текстах все же чувствуется какая-то слабая ниточка, казалось, вот еще… одно письмо… и еще… И вот уже Леонид — как в старые времена — высылает Максимушке изданные в России книги и рукопись своего «Сашки Жегулева», вот уже Горький зовет его принять участие в организации «музея по истории борьбы за освобождение России»; последнее письмо «друга Леонида» 1912 года заканчивается словами: «Еду на Капри, завтра. Целую, очень рад, что увижу. Твой Л.».

вернуться

474

Чуковский 2.

вернуться

475

Там же.

вернуться

476

Переписка. С. 312.

вернуться

477

Там же. С. 318.

91
{"b":"214002","o":1}