Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Итак, посмотрим, что же получилось в результате союза столь непримиримых художников? «С чего начинать? — размышляет в ночь с 12 на 13 декабря 1907 года рецензент газеты „Голос“ А. Тимофеев. — С выражения ли горькой досады на Л. Андреева, что писатель… решился опубликовать и даже поставить на сцене произведение — явно неудачное? Или с оценки… той высокой художественности, которой отмечена постановка и исполнение в Художественном театре „Жизни Человека“?»[375] А вот и высказывание, прямо противоположное. «Идея пустоты заменена стращанием, лубочность Бердслеем, трагедия безвкусицы — безвкусной трагедией, — так отнесся к воплощению „Жизни…“ в МХТ уже знакомый нам столичный критик А. Кугель. — Станиславский груб в своем символизме, доводя его до простой аллегории, как груб в реализме, опуская его до натурализма. Он не вслушался в пьесу Андреева»[376]. Верхом нелепицы Кугелю показался тот штрих, что восковая свеча в руке клерка Судьбы была заменена режиссером электрической лампой.

Собственно, вся критика разделилась на «андреевцев» и «станиславцев»: одни считали, что прославленные актеры МХТ оказались бессильны в пьесе Андреева, а серьезность, с которой игралась «Жизнь…», вообще ей противопоказана; другие — что МХТ открыл для себя новую дорогу и Станиславский «переиграл» Мейерхольда на его территории. Кто же из них был прав?

Конечно же черный бархат, примененный в «Жизни…», дал определенный эффект. «В пьесе Андреева жизнь человека является даже не жизнью, а лишь ее схемой, ее общим контуром, — утверждал Станиславский. — Я достиг этой контурности, этой схематичности и в декорации, сделав ее из веревок. Они, как прямые линии в упрошенном рисунке, намечали лишь очертания комнаты, окон, дверей, столов, стульев. Представьте себе, что на огромном черном листе, которым казался из зрительной залы портал сцены, проложены белые линии, очерчивающие в перспективе контуры комнаты и ее обстановки. За этими линиями чувствуется со всех сторон жуткая, беспредельная глубина». Это решение произвело впечатление и на зрителя, и на рецензентов: «Первая картина — рождение человека… Не какая-нибудь данная, конкретная, определенная комната в том или ином стиле, взятом из прошлого или настоящего, — а схема комнаты. Сцена представляет комнату углом с ярко подчеркнутыми гранями, где сходятся стены и потолок, с нарисованными серебристыми окнами, кошмарными, уродливыми. Схематичные стулья серебряные, простые, схематичная этажерка, сливающаяся с фоном стен и пола, кошмарные фигуры бесшумно передвигающихся старух… Все это не простая, яркая, угловатая действительность, а эхо, отголосок, сон, бред действительности»[377].

Еще одна — ставшая уже хрестоматийной и вошедшая в историю театра сцена — картина бала. Вот как увидел ее московский критик, друг и когда-то коллега Андреева Сергей Глаголь: «Весь акт был у человека какой-то тягостный кошмар. Перед зрителем ряд наряженных в черное, белое и золото фигур, точно перенесенных с рисунков Бердслея. Это и люди и не люди. Они говорят обычным голосом, говорят довольно обычные слова, но если бы эти люди вдруг исчезли, растаяли в пустоте или если бы у них на плечах вместо людских появились бы вдруг хогартовские птичьи головы, то и это бы никого не удивило. Мимо этих людей призраком проходит человек со своею женой, его друзья и враги; над ними на черной подставке, похожей на роскошное подножие гроба, жуткие очертания трех, то неподвижно, то мерно, как куклы, движущих руками музыкантов.

А дальше… белые контуры окон, прорезающие мрак, делают эту залу похожей на катафалк. И с эстрады музыкантов льются плачущие звуки тоже призрачного танца, под который мерно движутся странно диссонирующие со всем остальным — белоснежные девы… И вдруг среди тишины оборвавшихся звуков — такие знакомые людские речи, полные пошлости, зависти, чванства, глупости и тщеславия»[378].

Судя по этим описаниям и весьма выразительным эскизам Егорова, мейерхольдовскому минимализму при постановке «Жизни человека» была противопоставлена здесь декоративная роскошь «под Бердслея» — мрачноватого английского графика, чьи гравюры в ту пору воспринимались обывателем как «фирменный знак» декаданса. Думаю, в такой атмосфере текст пьесы и впрямь «резал ухо» плоской многозначительностью. Комбинация лубка и Бердслея — вероятно, не слишком радовала людей хорошего вкуса. Актеры, от которых Станиславский добивался «жизненности», также производили на критику двойственное впечатление. Одни — хвалили Леонидова, и особенно Барановскую, считая, что безусловное существование в условном пространстве дает интереснейший эффект, другие — как Немирович-Данченко — полагали, что в спектакле «все сделано для того, чтобы уйти от пьесы к самой элементарной психологии». Во всяком случае, Станиславский абсолютно пренебрег соображениями Андреева: «нет положительной спокойной степени, а только превосходная, если добр — то как ангел; если глуп — то как министр; если безобразен, то чтобы дети боялись», а вплоть до премьеры добивался от актеров «живого диалога».

Да, впечатление оказалось двойственным. Практически каждый критик, превознося в спектакле что-то одно, резко критиковал нечто другое. Лично мне кажется, что Станиславскому не был органичен текст Андреева, он действительно имел самые общие представления о пьесе и постарался всю ее условность, всю «схему жизни» переложить на плечи декораций и массовки, втиснув в эти рамки сцены с актерами — психологические по своей природе. Но даже это — не главный минус. По сути, его режиссерское решение было всего лишь иллюстративным. «Как красиво! Как пышно! Как богато!..» — восторгались гости в картине бала, и всё, что видел зритель, было действительно и красиво, и богато, и пышно. Мейерхольд же — как мог, старался облегчить — как сказали бы теперь — чересчур «навороченный» текст Андреева, и главное, ему удалось воспроизвести на сцене атмосферу этого текста, сочетание философской страстной эмоции и лубка; думаю, у него был более осмысленный, более цельный и более легкий спектакль, чем «громада» Станиславского.

Но — что интересно — андреевский текст не рухнул под тяжестью черного бархата, спектакль МХТ имел оглушительный успех, принеся автору пьесы очередную «порцию славы». «Шумно, весело и даже восторженно публика приветствовала Леонида Андреева и все время вызывала Станиславского», — писал рецензент Тимофеев. Станиславский, впрочем, вообще не вышел в тот вечер на поклоны, возможно уже осознав, что «Жизнь человека» — это шаг в сторону от маршрута его жизни в искусстве: как написал он впоследствии в своей главной книге: «Несмотря на большой успех спектакля, я не был удовлетворен его результатами, так как отлично понимал, что он не принес ничего нового нашему актерскому искусству».

Не был удовлетворен результатом Станиславского и сам автор «Жизни…». Спустя полгода после премьеры, будучи спрошен, «доволен ли он постановкой „Жизни человека“ в Московском Художественном театре», Андреев ответил: «Не очень. Куда более удовлетворила меня постановка в Театре Комиссаржевской»[379].

Жизнь прославленной пьесы оказалась яркой, но — короткой: в течение двух-трех лет она ставилась по всей России, правда, иногда особым распоряжением губернатора-самодура тот или иной город запрещал спектакль к показу по совершенно неведомой нам причине. Пьеса разошлась на цитаты, фотографии из мхатовского спектакля печатали на открытках, ее пародировали, иные репортеры брали себе имена ее персонажей как псевдонимы, но… в русский репертуарный топ-лист «Жизнь человека» так и не вошла и — более того, оказалась прочно забытой театром на целый век. Любопытно, но совершенно неожиданно пьеса «всплывает» в 1944 году: «Жизнь человека» ставится театром Василия Вронского в Одессе во время оккупации (!) города немецкими и румынскими войсками, пару раз ставилась она в Восточной Европе…

вернуться

375

МХТ в русской театральной критике: 1907–1918. М.: Артист. Режиссер. Театр, 2007. С. 102.

вернуться

376

Там же. С. 146.

вернуться

377

Тимофеев А. Жизнь человека. Там же. С. 104.

вернуться

378

Тимофеев А. Жизнь человека. С. 112.

вернуться

379

Фидлер Ф. Ф. Из мира литераторов: характеры и суждения.

71
{"b":"214002","o":1}