Она подумала с содроганием: а что было бы, если бы на ее девчоночью влюбленность он ответил той же категорией чувств? Если бы повлекло его к пей, со всей его рыжей неукротимостью, и все осуществилось — свадьба или преддверие свадьбы (как было у Юльки с Малышевым) и вдруг, как гром небесный, во время последней харбинской заутрени, грянувшая Целина? Что тогда? Разлом но живому стволу, боль и ужас, потому что она не могла не ехать, иначе это была бы — не она. Пусть тоже плохо и одиноко было ей в том эшелоне, следовавшем от Отпора на Кулунду, мимо станций сибирских, где разбегались они на перронах с чайниками кипятка по своим разным вагонам, с Юркой, которого она сама потеряла, как она думала, но то было другое — оба они ехали на родину, не изменив ничему главному в себе… И еще она подумала: надо быть благодарной судьбе, что уберегла ее от такого, что ничего не было у них с Илюшкой — ни свадьбы, ни преддверия свадьбы.
Он спускался по светлому крыльцу к ней, как с авансцены, на ходу застегивая пуговичку пиджака, распахнутого вольно, по случаю жары в церкви. От обманного освещения этой ночи и этих свечей или благодаря своей худощавой стати он показался ей вовсе не изменившимся, и это было страшно немножко, и что-то екнуло в ней там, где только что гулял ветер пустоты.
— Привет! — Руку потряс с прежней деловитой энергией, и глаза улыбались, прежнего мальчишеского озорства не лишенные. — А ты — ол райт! — сказал он, оглядев ее шутливо оценивающим по-мужски взглядом. — Как жизнь? Моего сына видела? А кто у тебя? Тоже?
И пошло: о детях, и кто кем стал из ребят — уже программный текст разговоров ее в Австралии. Ничего более, если учесть, как все-таки влюбилась она в него когда-то.
— Ты еще долго будешь в Брисбене? Я поговорю с женой, сообразим для тебя «парти».[22] Неделя? Ну, что делать! Привет там всем, кого видишь… — Еще одна сюжетная линия пришла к своему закономерному концу. — Пока!
— Пока… — без сожаления.
Наталия подходила к пей, и Гаррик с Антошкой: пора ехать разговляться. И еще — у машины ее ждет Андрей… Не слишком ли много сюжетных наслоений?!
Наталия, как слепую, вела ее за руку в кромешной тьме к машине, которую она сама не нашла бы ни при каких условиях. И недавнее это свидание все еще не отпускало ее из плена. Почти сливаясь с темнотой, рядом с маленькой светлой Натальиной стояла длинная синяя машина Андрея, и он сам, опершись на капот — только белый пластрон парадной сорочки высвечивал темноту да седой зачес над широким мужицким лбом: «С праздником! Или для тебя это теперь не праздник?»
Переулки Брисбена мертвы, без огней — час поздний, скоро утро, только горбатый контур крыш на небе, розоватом от дальнего зарева Сити. Качание в машине на радиусах разворотов, как в лодке, с борта на борт. Душноватый, знакомый уже специфически машинный воздух, от которого голову кружит и глаза смыкаются, как при кислородном голодании. Одно желание у нее — прислониться затылком к массивной, обтянутой кожей спинке сиденья и заснуть. И даже к плечу Андрея — рядом. Ничего ей не надо больше — усталость, когда сон граничит с обмороком. Говорят, это признак совместимости, когда можно вот так чувствовать себя подле человека — легко, как с самим собой. Может быть, может быть… Или, наоборот — равнодушия?
— Не томи себя, засни немного, пока мы едем, — говорит он. — Замотали они тебя… (Они — это «инженеры и жены инженеров» в Сиднее, это родные, все вместе взятые.)
Может быть… Замоталась она, и правда, в эту неделю предпасхальную и еще раньше, и еще раньше…
Скрип тормозов и скрип песка-гравия на въезде к дому дяди Максима, окна — квадраты света в ночи, стол праздничный, как некогда у бабушки, на улице Железнодорожной: столбы куличей под крахмально-сахарными салфетками, яйца крашеные, как цыплята, в живой травке проросшего овса (или у них тут иная трава?), а в вазе — не те гиацинты, пасхальные, что в Северном полушарии, а единственно австралийский, на жар-птицу похожий, летящий цветок — клюв зеленый, перья красные. Тепло семьи за ночным столом, за белизной скатерти, в матовой светлости чистых стен (открытки поздравительные с английским текстом приколоты гирляндой к шторе из нейлона), дядя Максим в торжественном черном галстуке: «Ты же скоро уедешь! Ты — моя красавица…» И Андрей, принятый в круг семьи безмолвно. Или они сообща допускали для нее вариант — остаться? Действительно, останься она здесь, и приедут родители, и все будут в сборе — что еще нужно для семьи? Тетя Валерия так и высказала ей сплеча на днях: «Константин мог быть здесь, если бы ты не увезла его с собой в Россию!..»
— Может быть, выйдем в сад, — говорит Андрей, — пока готовят стол к чаю?
Боже мой! Она с трудом стоит на ногах! А, видимо, что-то придется сказать ему, а она все еще не знает — что сказать. Вернее, как сказать то, что нужно? Потому, что не так это ясно и категорично: да или нет… И нужны силы и собранность духа, чтобы провести этот разговор. Не сейчас!
Наталия спасает ее. Сестра, что чувствует настрой души ее, как свой собственный.
— Пойдем, я постелю тебе в своей комнате.
Спять туфли, снять платье и упасть, почти ничком, на кушетку под окном в сад, под длинными полками, на которых Пастернак, Цветаева, Булгаков. И нет Солженицына.
Ей уже безразлично, что там, в рассветной столовой, без нее пьют чай со знаменитым тортом «а-ля Наилов», что Андрей, покурив на пороге светлеющего сада, уйдет спать в комнату для гостей с нерешенным и неотвеченным за душой. Пасхальная ночь кончается, наконец-то!
А назавтра будет вечер (прием) в доме Гаррика, о котором стоит сказать здесь, чтобы собственно пасха в Южном полушарии ушла наконец-то из этой книги, предоставив место другому, главному, что нужно сказать еще напоследок — о достоянии душ человеческих.
Пасхальный прием для друзей-архитекторов в доме брата, что так похож на нее лицом — родная кровь, и которого зовут дома и в своем кругу Гарриком, хотя по существу он — Григорий. Того самого «международного» брата, что на своем сереньком «ситроене» с загородкой багажника на крыше и с Антошкой, болтающимся на заднем сиденье в подвесной колыбели, проехали насквозь Европу, специализировался в Гренобле, фотографировал фасады Рима, в то время, как Антошка гонялся за голубями на всемирно известных площадях, в Москве стоял в сожалении перед сносимыми домиками Замоскворечья: «Какая уникальность! Неужели не жалко ломать это? Если бы я мог увезти с собой такой домик со ставнями?» (Домика со ставнями в Австралию увезти ему не удалось — по техническим причинам.) Гаррик, что прекрасно знал музыку, изучал, помимо университета, социологию и мог говорить с мягким юмором об интереснейших вещах! Только не с ней, к сожалению, потому что никакого времени на разговоры не оставалось — еда, машина, дела семейные…
Дом Гаррика, элегантный, под старину, где что-то — своими руками, и многое — от Лизы, хозяйки рачительной и знающей толк в красивых вещах, нравился ей. И вечер в их доме, со знакомым уже ритуалом — кусочками льда в золотистых бокалах: «Что будем пить?» — непринужденная небрежность поз в креслах, и рассуждения, стоя с тем же бокалом в руке против собеседника, где-нибудь в нише окна с парчовой подушкой на подоконнике — непонятного назначения, у горки с причудливым хрусталем, на белом ковре, на полу полированном, так что видны все сучочки дерева, ожидался приятным и необременительным. Таким он и был на деле, если не считать одного господина, весьма неприятного, в колоде гостей…
Мужчина — инженер, не так давно покинувший Советский Союз. Не в войну, как та подсушенная солнцем и старостью компания в гольф-клубе, а где-то в близкие годы — «обрел свободу» и теперь работал в одной фирме с Гарриком.
Плотный, с устойчивым уже местным загаром, что за зиму не сходит, словно въедаясь в кожу, и прочно вписавшийся в местные шорты, словно всю жизнь носил эту вольную одежду, был он говорлив и суетлив до утомления. Словно скрытый мотор работал в нем не переставая, словно что-то пытался он доказать себе и окружающим. И как бы не замечая шутливой подначки Гаррика, всерьез бросался в бой: что-то на тему выборов я кандидатов от партии — с горячностью, словно для него всегда это было делом жизненной важности!