В стеклянной коробке аэропорта, в голубовато-подводном освещении, в искусственном холоде кондиционеров двигались разнообразные толпы пассажиров. Малайцы в полотняных штанах и черных бархатных шапочках. Индуски в своих прозрачных радужных расцветок тканях и с драгоценностью, продетой в ноздрю, как у нас продевают в ухо сережки. Вполне современные мальчики и девочки в брючках и рубашечках, с сумками на ремешках через плечо — из всемирной армии студентов. И конечно — туристы из Европы (Сингапур — бизнес туризма: море — плюс тридцать, и сочетание комфорта с экзотикой!). Мужчины — холено-спортивного облика, жующие беспрестанно, отчего на лице некий налет высокомерия; старухи — сухие, в белых панамках и джинсовых платьях; и женщины молодые, оголенные до предела, потому только, что здесь — жарко!
Группа японских туристов в одинаковых белых сорочках и с фотоаппаратами одной марки прошла организованно, как отряд, послушная голосу гида, командующего в мегафон.
И стюардессы. Длинноногие — согласно международному стандарту, в мини-мундирчиках всех цветов — от абрикосового до изумрудного, и малазийских компаний — точеные, словно едущие на бал, с цветами в прическах, в юбках сборчатых до полу, запахнутых, как створки раковин, но с прозрачной служебной корочкой у пояса — неизменно.
Все это двигалось, переливалось из зала вниз по эскалатору, завихрялось у киосков «Дьюти фри»[5] и сувенирных с пучеглазыми сингапурскими рыбами и прочим, скапливалось у стоек обмена валюты, под разноцветными эмблемами авиакомпаний, но, как ни странно — тихо для такого скопления, без того гула, что свойствен нашим аэропортам и вокзалам.
Загадочного вида, в дымчатых очках, военнослужащий (а может быть, просто полицейский) ходил мимо дивана, где она сидела, обтянутый по-ковбойски формой хаки, покачивая бедрами, с огромной кобурой на поясе, походкой расслабленной и спружиненной одновременно, как поступь тигра в джунглях.
Уборщица, темнокожая и кудрявая, в шлепанцах на босу ногу, толкала перед собой тележку для чистки пола.
…А всего сутки назад была вечерняя Москва, та особенная и неповторимая — весенняя, с хрустким ледком под ногами после бурного дневного таяния и солнца, вся в синих и малиновых красках угасающего дня на своих куполах и оконных стеклах. И мягкая прелесть ее фонарей, зажигающихся на бульварах, где сплетение голых еще ветвей, и снег лежит пластами, темный и ноздреватый. И цветы, желтые, как цыплята, в руках у людей на улицах — день Восьмого марта. Москва, в которой она бывала не так часто, и которую любила именно такой, и уезжать от которой ей сейчас не хотелось.
Автобус шел в Шереметьево. И была за окном щемящая грусть сизых подмосковных полей с талыми снегами и березами. Огонь, одинокий в сумерках, на братской могиле и каменные надолбы вдруг слева от шоссе, на подступах к Москве — как память. И росло в ней сожаление, что нужно отрываться сейчас от этой земли и покидать все это, не всегда бывшее своим, но вросшее в нее постепенно и потому, наверное, остро ощутимое.
За все двадцать пять лет жизни здесь у нее ни разу не возникло такого желания — оторваться от своей земли, хоть ненадолго, и устремиться в заграничное путешествие. Слишком ей хватило того «заграничного», что она видела в предыдущую жизнь, и слишком много оставалось не увиденным здесь.
И, может быть, это стремление — еще и еще увидеть кусок своей земли — было основой ее командировочной профессии? И, в конечном счете, причиной потери мужа…
…А ранее за сутки был Новосибирск. И была совсем нормальная зима. Ребенок — ее Димка, богатырь, ростом метр девяносто, выбегал утром из подъезда в ондатровой шапке — встречать заказное такси, и вернулся весь, как Дед Мороз, запорошенный. (Снег идет… Только бы летная погода!..) Шоссе на Толмачево переметала поземка — снежные струи выползали на асфальт под колеса (как некогда на проселках, на целине), а вокруг лежал белый и строгий простор, дымящийся метелью, скудный на взгляд. Но только здесь, как ни странно, она чувствовала душевное равновесие.
Перед посадкой они стояли с ребенком около турникета, она держала его за руку — большую, мужскую и теплую, и он не сопротивлялся, как обычно (тоже, наверное, не хотел в душе, чтобы она уезжала неведомо куда), и она отдавала ему последние материнские указания. Чтобы не женился, пока она ездит, чтобы его не выгнали из института и чтобы ему случайно не пробили голову! Все остальное она считала поправимым по приезде.
Объявили посадку.
— И не забудь джинсы, размер тридцать два марки «Ливайс» и обязательно голубые! — В его понятии только ради его джинсов мать летит на обратную сторону земного шара.
Собственно говоря, ей совсем не обязательно было ехать в Австралию! Наверное, с большим предвкушением радости она собиралась бы сейчас в обыкновенный отпуск по стране, по турпутевке, которые продолжала предпочитать, невзирая на возраст, разным домам отдыха и санаториям. Были места, куда она любила возвращаться спустя круг лет, чтобы вновь увидеть неотделимое от себя, но уже на новом уровне душевной зрелости. Такими были ленинградский Эрмитаж, Михайловское, не говоря уже о кремлевском дворике перед Грановитой палатой (куда она, кстати сказать, успела забежать и «отметиться» перед Шереметьевом). И были места, куда она еще не успела за свою жизнь (все как-то не удавалось) — Соловецкий монастырь на Севере…
Австралия подошла крадучись, пока не поставила ее перед фактом. Был вызов от родственников, которых она не знала по существу, и были поданы документы — так, на всякий случай, а потому уя!е все завертелось всерьез, и обратного хода не было.
Ехать так ехать! По крайней мере она увидит единственный в своем роде материк. С таким же любопытством она бы не отказалась от путешествия в пустыню Сахару, если бы туда выписали ее родственники! (Кстати, в Австралии должна быть своя необычно красная пустыня…)
Но кроме чистой географии, были у нее с пятым материком и личные невыясненные отношения…
Дело в том, что дважды Австралия могла стать ее жизнью и ее судьбой, и тогда она была бы не то, что она есть, а нечто совсем иное. И Димка ее тоже. Вернее, Димки просто не было бы. Если и сын, то в ином человеческом качестве.
И каждый раз от Австралии уводили ее исторические события. Первый раз — это был Перл-Харбор…
…В сороковом году сыновья выписали дедушку и бабушку Савчук к себе в Австралию. В Харбине от всей семьи остались только они — папа, мама и Лёлька, и ждали, когда на них тоже придут документы. Она училась тогда в школе, где на степе висели портреты последних российских императоров, и трехцветный флаг был единственным, который она считала своим на земле. Страна, где они жили, называлась Маньчжоуго, была вовсе чужой и посторонней, временным пристанищем, и только. Родиной, ей говорили — нужно считать Россию, но там пока большевики, и об отъезде туда нельзя даже думать. А в такой ситуации — жить семье в Маньчжурии или в Австралии — все едино.
В декабре сорок первого года японцы напали на Перл-Харбор (Жемчужная Гавань) и в одну почь уничтожили более половины американского флота. Ехать в Австралию оказалось немыслимо: в море подрывались на минах корабли, смертники-камикадзе пикировали с неба. Вода кипела — она видела это в кинохронике, когда их всей школой водили в «Модерн» показывать победы японской армии. Кстати, и Сингапур она увидела там впервые. Японцы захватили Сингапур, и на кинокадрах шли с поднятыми руками пленные англичане на фоне пагод и пальм города. Конечно, она и думать не могла, что когда-то будет так сидеть в этом городе на диване стеклянного аэропорта, есть московское яблоко и глядеть по сторонам.
Во второй раз от Австралии ее увела Целина.
Хотя до этого была еще Победа.
…В Харбине стоит август сорок пятого. В харбинских садах цветут гладиолусы — алые, белые, бледно-розовые. Первые, сбитые дождем, желтые листья падают на развороченную землю уже бесполезных японских окопов. А со стороны Старого Харбина входят в город но шоссе танки. Громадные, невиданные, устремленные вперед стволами орудий. Они летят, громыхая гусеницами по асфальту, как ветер победы. «За Родину!» — по-русски написано у них на броне. И она, Лёлька, в белой школьной кофточке, охвачена чем-то никогда прежде неиспытанным и ей неподвластным, что отрывает ее руки от перил Модягоуского моста и лицом поворачивает навстречу танкам. (И это она — девочка из семьи, где, правда, никто не отступал с Колчаком через Сибирь, а совсем иными путями оказались они в Маньчжурии, но все же — дедушка присягал своему «государю императору», сабля с вензелем висит у него в кабинете, как символ России…) Цветы, брошенные, рассыпаются в воздухе. Танки пролетают мимо, обдавая ее запахом нагретого железа. Танкист в черном ребристом шлеме стоит улыбающийся в открытом башенном люке и держит в руке пойманный на лету цветок.