Где-то они ходили — только листья хрустели под ногами в круглом скверике на Садовой и по той, единственной в городе, березовой улице Центральной, белоствольной и оранжевой, до Большого проспекта и обратно. И она водила Машу, обняв за плечи, и не мешала ей говорить, потому что так той было легче, наверное. Им было тепло, даже душно в форменных тужурках — случается такое в начале октября. А потом, по-видимому, наступил вечер, потому что красные отсветы штаба Восьмой армии на проспекте стали падать им на руки и лица — молодая республика еще не сняла своих праздничных фонарей!
Вначале Маша ни о чем не догадывалась… И даже то, что на первых лекциях не было сегодня Славки, не насторожило ее — ну, мало ли что, простыл или проспал… Бывает с парнями. Тем более что вчера, расставаясь, он сказал ей, вечером будет занят — дела семейные. И все у них было вчера, как всегда, и даже лучше, давно им так хорошо не было. Ей, Лёльке, не понять этого, потому что она еще девчонка, но пусть она поверит ей, Маше, что так бывает, когда кажется, способен умереть от полноты того, что происходит с тобой. И это у них так — с первого курса…
И только когда она заметила, что половина мальчишек с утра почему-то «при параде» — в тужурках, галстуках и белых сорочках, порядком измятых, как бывало после ночи на балу, когда нельзя вернуться домой среди ночи (комендантский час, только успеваешь проводить утром девушку и прямо на лекции), и как-то необычно вели себя эти мальчишки: не рассказывали взахлеб о вчерашнем, а прятали глаза от нее, словно сламывает их дремота, никогда такого прежде не бывало, — она спросила напрямик одного из них, где они это гуляли, и Алик Агафонов сказал при всеобщем молчании с нагловатой значительностью: разве она не знает, вчера была свадьба Руденко. (Почему — Алик, она понимает: было дело, она съездила ему по физиономии.)
Маша не смогла больше оставаться в аудитории — одна среди полутора десятков парней, все знавших об этой свадьбе и скрывших от нее из жалости, может быть, или из злорадства. А. прежде она просто их не ощущала — только Славка! И тогда она выбежала и вызвала Лёльку.
Самое страшное во всем этом то, что он смог! Днем быть таким любящим, когда на вечер, на определенный час, уже были заказаны машины, черные, свадебные, и цветы — белые продолговатые лилии для невесты. Наглаженный торжественный костюм ждал его дома, чтобы облачиться и ехать в церковь и стоять там на паперти с глуповато-напыщенным видом (как всегда у женихов почему-то), и ждать, когда та выйдет из машины — кажущаяся чуть повыше и стройнее, чем обычно, в строгом белом наряде с опущенной на глаза короткой фатой — отчего становится загадочным ординарное и не очень красивое ее лицо…
Где сейчас та девочка? Да здесь, в Сиднее! Замужем за украинцем из Европы («Как вы называете их — «бендеровцы», кажется?») и совсем выпала из круга «инженеры и жены инженеров» — своя компания, и он не видит ее. Сыновьям он дал все, что положено, — один кончает университет, такой же здоровый, уже австралиец, в отца, другой женат, работает в Новой Зеландии. А жить вместе они все равно, даже здесь, не смогли.
И странно, впервые теперь, в том крохотном парке, смотрит она на него, тогдашнего, иными глазами. Ну сколько ему тогда было на четвертом курсе — двадцать два от силы, даже младше, чем ее теперешний ребенок — Димка. Можно ли требовать в том возрасте, в том мире с крепко заложенным взглядом: ценность — семья, даже если это нелюбимая девочка под фатой и порочное — все то. что вне брака, и вообще не имеет значения — каждый мужчина проходит через это по молодости, можно ли было требовать от него верного выхода из довлеющих обстоятельств? Или в такие мгновения способностью предать и определяется человек? А если самому ему было плохо и гадко в тот день свадьбы? Никто не скажет теперь. Четыре года оставалось еще до того, когда рухнут в одну пасхальную ночь все родительские каноны, затрещат по швам, как кораблики, семьи — поступай, как хочешь! И кто знает, не предай он свою любовь, — быть ему, вместе с Машей, в эшелоне, идущем на Целину. А там, как следствие, могли быть тоже мощные гидросооружения, только — Братск, Дивногорск. Или тот же БАМ, где сейчас Маша. Совсем иное бытие и, следовательно, — сознание. От каких, оказывается, неприметных поворотов зависит судьба человеческая! И если бы, правда, стоял перед каждым камень при дороге «направо пойдешь — себя потеряешь»!..
— Ты обещал свозить меня на обрыв?
— Сейчас будет тебе обрыв, что надо! А потом на Кинг-кросс! На мой взгляд, это позанимательней!
Толстые, квадратные в обхвате брусья барьера ограждали пространство по кромке земли и воздуха. «Чтоб не кончали с жизнью влюбленные», — сказал Славка. (Шутка? Или доля здешней действительности?) Жуткой до перехвата дыхания была черно-синяя пустота под ногами, где глухо ворочалась кипящая прорва воды. Непроницаемая, как чернила, тугими валами перекатывалась через обрушенные глыбы, ноздреватые и слоистые, как все побережье. И сам обрыв, желто-коричневый, напором воды выщербленный, в выступах и изваяниях, словно портал собора, верхней своей плитой, карнизом висел в вышине, и что там творится у основания его в преисподней, разглядеть невозможно. Только грохот и белые ошметки пены, отлетающие с силой назад и ввысь… («Когда шторм, здесь невозможно стоять — сметет!»)
И океан, который она видела впервые под таким углом высоты, был здесь не тот: блещущий на Голд-Косте и фиордами не зажатый, как на Кловелли-бич. Под пасмурным, почти сиреневым небом из конца в конец раскачивалась островерхими гребнями мощная густая синева со стальным отливом изломов поверхности.
Влажный ветер шел от океана, из глубины и прижимал к ногам легкое платье. Руки ее лежали на дереве бруса, отполированного чужими, прошедшими до нее ладонями, и такое ощущение восторга, равнозначного полету, охватило ее неожиданно над этой вечной синевой, какого она не испытывала, пожалуй, со времен юности. Так же стояла она на верхушке сопки над Трехречьем, и голубые неисчислимые гребни волнами уходили от ее подошв на запад в сторону границы. Но тогда впереди было все будущее — и Родина. А теперь иное: обрыв этот — край земли, куда двигалась она в ходе путешествия и предыдущей жизни, может быть… И хотя географически он не является той южной оконечностью Австралии, за которой уже нет ничего, кроме ледяного океана и Антарктики (ей доведется еще побывать там, на мысе Филлип из грифельно-черных сыпучих скал, куда, говорят, приплывают с полюса погостить пингвины. Но то будет совсем иной настрой души, в яркий день, хотя и тронутый полярным холодком, пестрый от туристской толчеи у таких же брусчатых перил ограждения, и ощущения края земли тогда не возникнет), именно этот сиднейский обрыв станет для нее той внутренней точкой пути, за которой по существу уже начинается возвращение…
Да и отсюда, если стать вполоборота к юго-востоку, по прямой линии рукой подать до Антарктики! И мимо этих обрывистых стен в ворота порта заходят на свою, возможно, последнюю большую стоянку корабли антарктических экспедиций, и советской в том числе. Никогда так далеко не заезжала она от своей земли…
Океан наливался темнотой — к ночи или к непогоде. А Руденко стоял рядом и не мешал ей молчать и думать. Видимо, он считал это состояние в порядке вещей, и, кроме того, он давно знал ее как возвышенную натуру! Кстати, вечер идет к концу, а он так и не спросил о Маше. Что это — мужская забывчивость? Или боязнь растревожить душу? Наблюдала она такое среди русских в Австралии: «Зачем нам тробл[17]?!»
Если оглянуться назад с высоты тонкого перешейка, на котором они стояли, соединяющего материк с тем крайним выступом суши, что подковой замыкал горловину порта, можно было увидеть город в уже загорающихся огнях — словно корзину со звездами.
Оранжевая полоса заката подсвечивала небо далеко, по грани неизвестных возвышенностей. А город ниже был накрыт мягкой чернотой, только блестело отраженным светом розоватое русло Порта-Джексон, там в глубине где-то переходящего в Паррамато-ривер.