…А дальше — эшелон шел через границу, красный плакат: «По призыву Родины — на Целину!» трепыхался на борту красной теплушки, зеленые покатые увалы Забайкалья, которые только что были еще Маньчжурией и уже становились Родиной, под низенькой травкой надвигались, надвигались медленно, потому что эшелон сбавил скорость, и пограничники в защитного цвета фуражках стояли у края полотна и спокойно провожали их глазами, словно ничего особенного не происходило. А у нее комок подкатывал к горлу и слезы закипали в глазах, и было такое состояние восторга, что почти граничит с отчаянием! Подобного, и выше этого, не испытает она никогда больше впоследствии, и спустя годы, оглянувшись однажды в пережитое, скажет себе беспристрастно: да, самое чистое и значительное, что дала ей судьба, — переезд границы…
…А дальше — в черной и сырой степи бродят по горизонту желтые огни комбайнов. И она сидит на току на груде зерна, похолодевшего к ночи на поверхности, но излучавшего тепло изнутри, такая одинокая в темноте и маленькая, в комок сжавшаяся от этой огромной пустоты пространства окрест и волков, вполне реально бродящих по краям сжатых полей, здоровых, как большие собаки, с красными глазами, которым, правда, до нее не было дела, но все же… Сжавшаяся от страха и тоски по маме, которую (только теперь она поняла воочию) она никогда больше не увидит, что равносильно смерти, если они, родители, тоже не приедут сюда со следующей группой на целину, если только не уедут там без нее к своим — в Австралию! «Мама, мамочка, ну пожалуйста, приезжай!» — плачет она и говорит вслух, в темноту, не боясь, что кто-либо услышит и осмеет ее, потому что никого нет рядом в радиусе десяти километров. Только там, где светятся в степи созвездия комбайнов, тянет сцеп своим трактором неразгаданный еще парень Сережка, который станет впоследствии ее мужем… Только пробирается к току по полевым колеям очередная машина с хлебом, которую ведет веселый шофер Гриша, именно эту машину ждет она на току и не спит, потому что это ее долг весовщика — принять зерно и записать хотя бы, да и где его перевешаешь — тот целинный потоп зерна!
Но какой бы несчастной и маленькой ни казалась она себе на том току, прикрытая одним звездным сентябрьским небом, сейчас, оглянувшись назад, она сознает, что никогда ближе этого не бывала она к людям, большим, по своей сути, и к делу, главнейшему на земле.
…И еще будет одна ночь в степи, теперь уже голубовато светящейся от снега, лет пять спустя, при минус тридцати градусах, когда они вытаскивали из снежной ямы провалившийся автобус на трассе Чулым — Довольное. Курносый желто-синий «пазик» летел к поезду по накатанной ледяной насыпи и упал, поскользнувшись, на повороте, в плотную от сугробов глубину. Все они, пассажиры, остались живы, только встряхнулись маленько, но нужно было спешить к поезду, и все они, как один человек, толкали и вытаскивали автобус, мокрые от пота и в снегу по пояс, и мужчины помогали делу крепким словом, естественно, а вокруг стояло такое бездонное и лиловое безмолвие, что можно было задохнуться от ощущения красоты (только при минус тридцати красоту замечаешь не очень-то!). Они вытащили автобус. Но теперь он не заводился, захлебнувшись снегом, и тогда все они не пошли, а побежали к тоненькой полоске огней в стороне, что должны были означать деревеньку. Потому что стоять на месте при данной температуре равносильно гибели, и вообще нужно было действовать, поскольку все торопились к поезду. И с перехваченным от бега по морозу дыханием она добралась, как припала, к первой двери поселка, и другие с ней вместе, незнакомые, но бедой объединенные. В совсем чужом доме, где стояло сонное сопение детей, хозяева, полуодетые со сна, грели им воду и поили из алюминиевых кружек, и ничего не было в тот момент дороже глотка этого кипятка, от людей, в общем-то, посторонних. И грели воду для шофера, вернее для «пазика», чтобы вернуть его к жизни. А она стояла, прислонившись спиной к теплому боку беленой русской печи, и только думала: скорей бы, скорей бы… Скорый поезд на Новосибирск проходил Чулымскую в три часа ночи, и можно было еще успеть на него. И тогда через пять часов она — дома. Там, в тесноватой, но жаркой от батарей квартире ожидают ее из командировки и спят вполглаза родители и ребенок, Димочка, теплый колобок в байковой пижамке, раскидался босыми пятками по раскладушке. И хотя это — самое ценное, что есть у нее на земле (потому что тогда она уже рассталась с Сергеем из-за этих дорог командировочных, если быть честной), и всем существом своим рвется она к нему, и к скорому поезду, в первую очередь именно в этом чужом доме, среди запахов мокрой овчины и вещей, приходит к ней убежденность в правильности того, что она делает, — дороги! Строить их, проектировать их, участвовать в проложении их — то, чему учили ее в далеком ХПИ, каким же насущным это здесь оказывается! И хотя все выглядит буднично и вовсе не героично — эпизод на трассе, это тоже одно из мгновений ее высоты! Можно ли и стоит ли делиться этим с Верой? Что, кроме ужаса неустройства, увидит в этом Вера — не то чтобы холеная женщина, а просто к иному критерию жизни приученная?
Найдется ли у нее, у Веры, три таких мгновения высоты в этой цветущей, но чужой стране, или все только медленное и болезненное вживание в инородный быт, и корректные внешне люди рядом, которые никогда не впустят тебя до конца в свой англо-австралийский круг, и место, которое нужно завоевать, доказывая постоянно, что ты не уступишь этим людям в деловых качествах! И никаких иллюзий причастности к большим делам и ощущения — Своего. Зацепиться и выжить. Нужно ли, чтобы Вера открывалась ей в этом? И не лучше ли просто — сидеть рядом над синей бухтой и молчать?
Но есть еще женское, сокровенное, в равной мере обеим понятное. Потому что, как ни странно, при всей несхожести натур — такая сдержанная и ровная Вера и сумасбродная Лёлька, удивительно одинаково поступили они в самом своем главном — потеряли человека, который мог стать всем в жизни, потому что не сумели переломить себя. И пошли на компромисс в сложную минуту пустоты и неустроенности… Только одна это сделала на целине, потому что показалось ей, что она вправе опереться на сильного человека, даже не любя его, другая это сделала на океанском пароходе, долго и нудно идущем в раскаленном мареве через экватор, с трюмной духотой третьего класса для льготных пассажиров… Только человек тот не был сильнее ее. Просто ей показалось, что вдвоем будет легче пробиваться в Австралии… Впрочем, за компромисс платить приходится рано или поздно. Одна из женщин, сидящих сейчас на скамейке в Ботани-гарден, уже поняла это. А другая? Оказалось, и этого, женского, касаться сейчас непозволительно, чтобы не причинить лишнюю боль ненароком. Что же остается нм тогда?
«Ты помнишь?» — такое давнее, что уже нереальное: — «Коридор упирался в окно влюбленных…»
…Это было совсем обыкновенное окно и не очень хорошо промытое из-за своей высоты, и выходило оно всего-навсего на чужую веранду соседнего казенного дома, где всегда болталось на веревке что-нибудь бытовое, вроде плетенок из лука в начале осенних семестров или стираных наволочек по весне, перед пасхой…
Но у окна был подоконник — цельная мраморная плита (в соответствии с первоначальным назначением здания — консульство Российской империи), и если захватить его своевременно, опередив другие институтские влюбленные нары, всю маленькую, а то и большую переменку можно сидеть на нем, как на ступени «лестницы к счастью» (так что. ноги далеко не достают до пола, а весь «транспортный» нижний коридор, снующий студенческим народом, виден с высоты), и говорить или молчать, согласно стадии влюбленности. Ленька (Леонид), при своей активной натуре, в захвате подоконника часто оказывался победителем: только еще звенел звонок, а его чернобровая удалая физиономия в голубой фуражке набекрень уже дежурила за стеклянной дверью аудитории. А познакомил с Ленькой старый друг Славик Руденко. Он привел его в их коридор на первом курсе: «Посмотри, какие славные девочки пришли к нам из Второй школы!»