— Ну и гладко сходило?
— Сходить-то сходило, но и трудов было много. Всем кажется, что это легкое дело, — не-е… Скажу вам, как земляку: трудная это была жизнь. — Колтыпин задумался, потом усмехнулся чему-то и сказал: — Каких только случаев не бывало!
— Сгореть можно было, что ли?
— А то нет! Раз, помню, меня чуть заживо не сожгли, о-от…
— Кто же это распорядился? — спросил Ломов с интересом.
— Никто. Шугнули раз всю нашу компанию с крыш на одной станции, а нам что за горе? Пошли по окраине городишка присмотреться, что к чему, о-от… Поразбрелись. Ну, заглянул я в один сараишко, на отшибе, не удастся ли, думаю, курочку приговорить. Думал, никто не заметит, ведь я специально бороздой прополз, да не в добрый час: кто-то меня заметил. Только, значит, я в сарай-то, а меня — раз! — и заперли снаружи. Глянул в щель, а это баба меня заперла и домой улепетывает, сатана горбатая! Ну, думаю, только бы мужика у нее дома не было: убьет. Мне тогда и всего-то было пятнадцать годов неполных. Вот смотрю в щель, вижу, как назло, мужик к сараю идет, видать, еще не был на фронт отправлен. Здорро-овый мужик! — Колтыпин сделал страшные глаза и в ужасе покачал головой. — Идет, гад, не торопится, у самого башка вниз, и топориком посвечивает, о-от…
Тут Колтыпин остановился и неторопливо закурил предложенную Ломовым папиросу.
— Ну, подходят мужик, открывает запор, дернул дверь — шиш! Я тоже, не будь дурак, взял да и закрылся на внутренний запор — на здоровенный брус, он как раз в специальные скобы входил. Мужик-то, видать, хозяйственный был, крепко запоры делал. Смотрит мужик — делать нечего. Дверь ломать трудно: она вся специальной железкой прошита на болтах. Стал грозить мне, открой, мол, а то хуже будет. А чего уж хуже топора? Молчу я, и все. Притих, как мышь. А дело под вечер. Народишко, собрался, все больше бабы, девчонки да мелюзга всякая.
Галдят, кто чего скажет. Кто говорит — шпион там сидит, кто — дезертир, кто — никого там нет, а хозяйка одно твердит: шпана там, та, что носы режет. Вот дура! И вот стали они придумывать, как меня из сарая выкурить. Опять кто что понес, а сошлись все на том, чтобы меня, значит, спалить вместе с сараем, если не выскочу к ним из пламени. Сарай, говорят, на отшибе, сарай старый, да и немец, того гляди, все равно спалит. На том и порешили — спалить. Вот тут-то я и напугался крепко. Стою — не дышу, а сам все слышу. Под дверь мелюзга всякая соломки принесла, радуются, спички чиркают. Чего, думаю, я такого сделал, что меня, как в старину, заживо жечь будут? Неужели, думаю, бог есть и он меня за то к сожжению представил, что я крест в церкви стащил да в утиль сдал? Голова кругом… Гляжу — дым пошел, а пламя полыхнуло под дверью — бабы завизжали: ветер на дома! А пуще всех хозяйка. Мужик ее первый бросился и сам раскидал костер. Тут я приободрился, дразнить их стал, а они решили меня измором взять, да и закрыли опять снаружи. А когда все поразбрелись, хозяйка-то и подходит к сараю да и говорит мне, сатана горбатая, негромко: «Эй, батюшка вор! Куриц-то моих пусти на ночь, ведь им спать негде. Открой…» Не пустил я: обман чуял. Да и как поверить, если народ в войну злой был. Это сейчас народ постепенней стал, сердобольней. Мой дед говорит, это оттого, что исстрадался народ. Такой народ, говорит, беречь надо, а не то что…
— Ну и чем кончилось? — оборвал Ломов.
— Так чем? Подрыть стену хотел — нечем. Руки сразу в кровь содрал. Известно — руки не лопата. Походил-походил по сараю, в гнездах яичко нашел, выпил да так до утра и промаялся. Утром мужик еще побесился немного да на работу утек, видать, окопы рыть. Проканителился со мной, а потом бежать с руганью, только лопата запрыгала на плече да сапоги: бум, бум, бум! — нельзя опаздывать: судить будут, о-от… А потом хозяйка пришла. Ну, той тоже надо в очередь за хлебом, а меня оставить боится. Вот тогда-то мы с ней и договорились: она мне дает по-честному кусок хлеба и три вареных картошины, а я ей сарай, значит, сдаю без боя. Так и сделали. Положила она еду на дровишки, а сама молчком на дорогу вышла. Ну, тут я через огороды и дал ходу прямо на станцию, о-от…
Колтыпин встал, прошел в угол зала, бросил погасший окурок в урну и смачно, два раза, плюнул туда. Ломов, не вставая, щелчком направил свою наполовину выкуренную папироску в таз у питьевого бака, а когда подошел Колтыпин, спросил его, скорей от скуки, чем с любопытством:
— Ну, а спекулировать, батюшка вор, легче?
— Ну уж и не скажите! Ничуть не легче, — не обидясь, охотно отозвался тот. — В этом деле такого, бывалочь, натерпишься — ой-ей-ей! А сколько ночей бессонных проведешь, сколько набегаешься от всяких там законников да прихлебателей! Так что, почитай, барыша-то и не было совсем. А и правда: то туда надо дать, то сюда сунуть. То от милиции откупиться, то посредникам, то проводникам, то…
— Постой, постой! Ты уж, брат, темна душа, не завирайся! При чем тут проводники, если ты на крышах ездил? — прервал Ломов.
— Не-ет… В этом деле на крышах нельзя. В этом деле вид нужен, ну, как бы сказать, — солидность. Понимаете? О-от… Так что в этом, как ни кинь, — все равно — трудно. Сколько, бывалочь, крови перепортишь! А все завидуют, все считают, а хоть бы кто-нибудь подсчитал, сколько надумаешься да напереживаешься, пока какие-нибудь дрожжи или пуговицы несчастные завезешь за сотни километров, о-от…
Он замолчал, положив локти на колени и склонившись низко, по-стариковски. Его рыжеватые волосы торчали из-под шапки, как солома, — в разные стороны. Казалось, он прислушивался к чему-то внутри себя, не слыша, как кашляет на дальнем диване женщина, как приглушенно, но весело разговаривают за дверью красного уголка. А оттуда, из монотонности звуков, порой пробивался только звон упавшей ложки, писк ребенка или хрюканье аккордеона, когда до него случайно дотрагивались.
— А вы когда из наших мест подались? — спросил Колтыпин, выпрямляясь и опять вкручивая голову в шапку, на которую он сильно давил ладонями.
— До начала сорок второго держался, а потом — фронт.
— Та-ак… А мыльца на нашем рынке не приходилось покупать?
— Наверно, приходилось. Уж не ты ли торговал? — спросил Ломов и прицелился насмешливым глазом.
— Я.
— Ну, и где же ты доставал?
— А нигде. Сам делал. Напилишь, бывалочь, деревяшек, обмажешь их сверху мылом и — пошло по дешевке, о-от…
— Постой, постой! Я помню, мне как-то раз такое всучили.
— Деревяшка-то березовая была? — озабоченно спросил Колтыпин и закинул ногу на ногу.
— А черт ее знает!
— Нет, я к тому, что если березовая, то это мое мыло. Я все больше из березы делал, из сырой: по весу как раз подходило.
— Так за что же ты, темна душа, деньги-то драл с людей?
— А я не только деньги, я и на картошку менял и на хлеб.
— Так за что? За что?
— За работу. Думаете, малое этим мылом возни было? Э-э-э! Смотрите: полено без сучков найти надо? Ровненько отстрогать его в брус и точненько напилить надо? А мылом сверху обмазать разве не надо? Надо! О-от…
— Нечестно это, земляк. Нечестно. Порядочные люди так не делают, — наставительно выговорил ему Ломов и отвернулся.
— Так а я разве чего говорю против. Да вы сами посудите, ежели сейчас мне этого делать не надо, так я и не делаю.
— Порядочным человеком надо быть всегда, во всякое время!
— Я этому не учен.
— Ну, тогда и не пеняй, что пришлось слюду да уголек добывать под мерзлотой.
— А я и не пеняю, — миролюбиво ответил Колтыпин, собрав лоб в вертикальные морщины. — Я ведь там по другому делу был.
— По какому же по другому?
— Так по какому? Человека убил, — спокойно ответил Колтыпнн и развел фиолетовыми ладонями.
— Н-ну! Как же так?
— Просто. Много ли человеку надо? Однажды вез я рельсы на своей трехтоночке. Прицеп сзади — все честь честью, а в кузове грузчик спал, как раз у переднего борта лег, чудак. В холодок пристроился. Ну, а когда встречная-то машина двинула мне в левое крыло, а может, я ее — тут толчок был, а рельсы и пошли вперед, да грузчика моего к борту и пришили, беднягу, а мне, тоже пришили на всю катушку, о-от…