— Да ты глянь-кось сюды — сдохнешь!
Старик в ответ зашевелил бровями.
— Ну и баба! А выкамаривает, а выкамаривает. О! О! И ведь ничего играет, сатана горбатая! Просто — ничего! А детишки, а детишки-то — забились в угол и жуют, милые… О! О! сама в пляс пошла! Мама! Да в одних рейтузах! Уххх!..
Он отваливается от двери, в изнеможении крутит головой, и его сиплый смех замирает где-то в животе, как частый внутренний кашель.
— Говорю тебе сдохнешь — глянь!
Трудно остаться безразличным к такой непосредственности, встречающейся только у гениев да простаков, и потому старик, не открывая глаз, одобряюще улыбается, сложив губы трубочкой.
— Машша! Давай! — доносится из-за двери.
— Слышь? Маша, давай! — радостно сипит наблюдатель и сдвигает для удобства шапку на затылок. — Гм! И хоть бы один завалящий мужичонка, а то все три бабы, а?
Один из пассажиров с дальних диванов подошел в своем кислом полушубке, глянул в щелку и не спеша двинулся к выходу, прикуривая на ходу.
— Что ты сделаешь? — сказал он. — Послезавтра Новый год, а в праздник и у воробья пиво.
С перрона, в клубах морозного пара, вошел новый пассажир — тучный человек в унтах, длинном пальто и большой меховой шапке. Поставив чемодан у дверей, он заботливо стряхнул снег с шапки и плеч, огляделся и направился к свободному дивану, напротив старика. От поблескивающей одежды вошедшего остро пахнуло свежестью, как от разрезанного арбуза. Вошедший медленно, как бы прицеливаясь, поставил свой чемодан вдоль дивана, плотно сел сам и неторопливо, одну за другой, вытянул ноги. У него были плавные, кошачьи движенья. Его крупное лицо в широких складках выглядело свежим, и даже припухшие веки и мешки под глазами не позволяли дать ему больше пятидесяти. Улыбка, с которой он посмотрел на дверь и юркого человека возле нее, а затем повел взгляд по стенам, потолку, диванам, долго оставалась на этом малоподвижном лице, стекая с его тугой кожи медленно, как масло. Глаза большие, водянисто-серые, смотрели в упор, но безучастно, и казалось, что они никогда не мигают.
За дверью всплакнул ребенок, но его слабый писк смыло звуками аккордеона, и чей-то залихватски-веселый женский голос, но все же с ноткой нежности, сымпровизировал под плясовой мотив:
Не плачь-ко, миленькой.
Да мой хорошенькой.
Да мой родименькой,
Пятирублевенько-ой!
Сухощавый затрясся у двери и повернулся, желая сообщить что-то особенно интересное, но неожиданно осекся, увидев нового пассажира. И сразу лицо весельчака, только что светившееся радостью, сморщилось, а от улыбки осталась лишь болезненная гримаса, как будто ему отрывали присохший бинт.
— Вот те на! — вырвалось у сухощавого, и он тотчас поднялся с колен. — Каким ветром? Это я… — растерянно добавил он и так старательно вкрутил свою голову в шапку, которую он прижал руками, словно готовился бежать.
Человек в унтах не шевельнулся, лишь повел взглядом в сторону, потом хотел что-то сказать, но только пожевал губами.
— Не узнаете? Я — Колтыпин, друг бригадира Петьки Струнова, что подо мной спал, того самого, что, помните?..
— Давно от нас? — спросил тот, не дослушав, и повел на Колтыпина потемневшим и плоским, как икона, лицом.
— О! — радостно воскликнул Колтыпин и показал десять фиолетовых, видать, некогда отмороженных пальцев. — С апреля одиннадцатый пошел, как я дома…
— Осознал? — спросил человек в унтах.
— Чего?
Но Колтыпин не дождался ответа на вопрос и стоял, озадаченный, словно потерял свое место, потом решительно сел в ногах у старика. Так и сидел он некоторое время, сгорбившись и крепко сжав обе руки коленями, торчавшими из-под зимнего полупальто.
— Наверно, в отпуск едете? — спросил Колтыпин опять.
Человек в унтах помолчал, потом раза два отрицательно качнул крупной головой, не глядя на собеседника.
— A-а… По делам, значит. Понятно.
Мимо прошел дежурный по вокзалу и постучал в дверь красного уголка. Шум за дверью приутих, и когда дежурному открыли, мимо его полы юркнул из комнаты мальчик лет семи.
— Пора заканчивать, — негромко, но твердо сказал дежурный, — а то тут у вас не детской елочкой пахнет.
— Боррис Геворгич!..
— Басова, не заводись! Тебе завтра еще вокзал убирать.
— Боррис Геворгич…
— Сорок минут, не больше! — уступил дежурный. — Да с музыкой поосторожней: казенная вещь.
В дальнем углу зала щелкнуло окошко кассы и осветилось изнутри. Люди зашевелились. Одним из первых встал знакомый Колтыпина, он с достоинством одернул пальто на плечах, двинул ногой чемодан поплотнее к дивану, заложил руки за спину и направился к кассе подбористым шагом. За ним, сунув руки во внутренний карман и криво согнувшись при этом, бочком засеменил Колтыпин.
От кассы они шли уже переговариваясь.
— Отт дела! — восклицал Колтыпин. — Оказывается, и вы из Калуги! Отт не знал! Отт не думал, что товарищ Ломов и — на тебе, калуцкий!
— Что, не похож? Хе, хе…
— Да как сказать… Ну, значит, вместе едем, и места как раз рядом.
— Садись! — добродушно приказал Колтыпину Ломов и плотно сел на диван. — Садись, рассказывай, как живешь, чего можешь, земляк?
— Ничего живу! — охотно отозвался Колтыпин. — Чего не жить, коль жить можно? На своей стороне — сами знаете… А вы надолго в Калугу?
— Спрашиваешь, надолго ли? Насовсем. Не прописывают в Москве, ну да и черт с ними!
— А как же Север? — спросил Колтыпин.
— Ша, земляк! С Севером покончено: вот уже три месяца как меня раньше времени на пенсию выжали. Вот как бывает оно, дело-то: служишь-служишь, а тебя возьмут да и — фьють! Как и не бывало Ломова. Словно я и памяти о себе не оставил.
Лицо Ломова стало еще более сумрачным. Оба помолчали.
— А в Калуге жилье-то хоть у вас есть? Слышите?
— Что такое? — приподнял брови Ломов.
— Я говорю: жилье, мол, есть у вас в Калуге?
— Все в порядке. Есть. А ты газеты-то читаешь?
— Случается…
— А недавно статейку про меня не читал в газете? Вот и плохо, что не читал, а то бы знал, как Ломов преподнес в дар районной библиотеке около двух тысяч книг. Так как же после этого меня обойдут жилой площадью?
На станцию налетел товарный поезд. Он долго громыхал, притормаживая, гружеными вагонами, и все вокруг знобко подрагивало: стекла, диваны, вокзал и сама земля, пока состав не остановился.
— А земля-то дрожит, как будто в карьере рвут, верно? — спросил Колтыпин, но Ломов ему не ответил, и тот продолжал высказывать свои мысли сам для себя: — Да, на товарнячке бы сейчас, вот на этом, попутном — живо бы дома был, а тут сиди сиднем! Не люблю…
— Не дома, а в больнице бы был живо, — заметил Ломов и шумно выпустил носом воздух.
— Ну да! В больнице! В войну, еще мальчишкой, сколько, бывалочь, поездил на крышах-то! И ничего.
— В войну, говоришь?
— В войну. Особенно в два первых года, — уточнил Колтыпин.
— Спекулировал?
— Было дело… А вы откуда знаете?
Ломов лишь усмехнулся в ответ, медленно опуская тяжелый взгляд с потолка на пол, и все это время с лица его сплывала улыбка.
— Эх, интересно было тогда, хоть и трудно! — продолжал Колтыпин мечтательно. — Едешь, бывалочь, на самом на верху, что те царь какой, а рядом с тобой ребятишки всякие, встречные да поперечные, как и ты — немытые да веселые. Благодать… А мимо тебя деревушки, городишки да станции разные пролетают, на каждой народ, давка, а ты сидишь себе, как птица вольная, на самом на верху, и весь мир тебе по колешко. Гоняли нас, конечно, ну да это не беда. Зато городов-то, городов-то пролетит мимо тебя! Сколько их, бывалочь, повидаешь! Да-а… А теперь раз в год к сестре в Торжок не выберешься путью, о-от… Да ведь и польза была от путешествий-то: где наменяешь чего съестного, где кого обманешь, а где и стянешь — дело прошлое… Зато как приедешь домой, в Калугу, в чем-нибудь в новом, да с брюхом сытым, да матери с сестренкой привезешь чего — ну и нет счастливее тебя на всем на белом свете, о-от…