— Мадам Каллерой, вы помните Антирион, паром… Вы, кажется, были чем-то взволнованы?
— Вы спрашиваете, была ли я взволнована? Еще бы! Я никогда не могу спокойно переезжать пролив в том месте. Там, к западу от Пелопоннеса, есть остров, а на нем спрут — Онасис. В тридцатые годы, когда дядя вызывал нас в Грецию, он надеялся помочь нам. Он был неутомимый человек и, занявшись коммерцией, — он торговал сухофруктами, — думал, что у него будет над головой только безоблачное небо. Он наивно полагал, что для коммерсанта достаточно быть трудолюбивым и честным, но это не так. Вскоре он встретился с этим спрутом. Онасисом. О! Это чудовище любило деньги. Он умел делать все дела, где не надо было обладать совестью. Он удачно играл в рулетку и не раз обыгрывал дядю. Когда же дядя не стал с ним играть, он все равно разорил его в торговле. Это спрут! Я помню, когда он еще не был тем Онасисом, которым сейчас знает его мир, он приходил однажды в дом дяди. Эти отвратительные, беспокойные, как у вора-карманника пальцы! Этот тяжелый и наглый взгляд!
— Так он разорил дядю?
— Легко! Одной удачной аферой. Когда же дядя воззвал к его совести, спрут приказал ему замолчать. Тогда же Онасис подослал к нему своего человека, и тот пригрозил всерьез. Дядя решил обратиться в суд, но это ухудшило их отношения настолько, что однажды ночью… Словом, чтобы сохранить свою жизнь, наш единственный благодетель, дядя, вынужден был покинуть Грецию. Мы не сразу узнали, что он уехал в Аргентину… Нет, Оиасис — не человек, это преступник! Спрут! Бог покарал его тем, что отнял сына. Я не верю с той поры в порядочность богатых людей. Когда вы видите их в блестящих машинах или раздающими подарки детям — не верьте им! Они не способны на доброту, они…
— Понимаю вас, мадам Каллерой. — Я поднялся со стула и налил ей немного вина.
— И, пожалуйста, себе! — воскликнула она, обрадовавшись, что можно наконец так просто уйти от тяжелых воспоминаний. — Налейте себе покрепче, вы — мужчина.
Я незаметно, снова от окошка, взглядывал на эту женщину, на разгоревшееся лицо ее и благодарил судьбу, что она привела меня сюда, в Грецию, в Афины и в этот дом. Особенно — в этот дом. Могло ведь случиться, что мадам Каллерой так и осталась бы в моей памяти как гид, а через год-два и вовсе забылась бы — ничего удивительного! — и все то, что услышал я, что волновало меня, никогда не обогатило бы мое представление об этой стране и о самой жизни, в которой все непросто…
На столе оранжевой горкой лежали апельсины. Некоторые были с остатками черенков, на которых вчера висели на дереве, а один — с несколькими листьями, совершенно зелеными, свежими. Глядя на них, я все еще думал о той громадной неизвестности из жизни этой женщины, что для меня так и останется тайной. Возможно, той англичанке мадам Каллерой и рассказывала о себе более подробно, да это и наверное, — ведь они знали друг друга больше и, кроме того — обе женщины, мне же придется довольствоваться тем, что и без того так счастливо услышал. С этим пора было собираться восвояси, поскольку времени прошло уже достаточно много и за окном во весь двор легли сплошные тени от опустившегося за крыши солнца. Напрасно, казалось мне, не пригласила она еще кого-нибудь их моих приятелей. Хотя… она ведь намеревалась откровенно рассказать о себе, о жизни своей семьи, а если был бы еще кто-то — это уже аудитория… Тут мне вспомнилось ее замечание по поводу каких-то миллионов долларов, которыми она когда-то в молодости и где-то пренебрегла, однако это прозвучало неправдоподобно и было скорее гиперболой, чем истиной, как мне, по крайней мере, показалось.
— Надо вам сказать, что мой дядя в Аргентине поправил свои дела, но в то же время и сильно изменился. И он, и его семья, и особенно его окруженье мне малопонятны и, прямо скажу, неприятны.
— Он не испугался Онасиса и приехал снова в Афины? — спросил я не без удивленья.
— Нет. Все было не так. После войны, когда мой отец уже был болен, жизнь стоила дорого, а мои сестры и братья оставались неустроенными, я вдруг получила от дяди письмо с просьбой выслать ему хороший фотопортрет. Я выполнила его просьбу и послала ему вот этот портрет, что висит сейчас здесь и который вы видели.
— Прекрасный портрет.
— Спасибо, вы очень любезны… А через какое-то время, очень скоро, дядя попросил меня приехать в Аргентину и выслал деньги на дорогу и на одежду. Я купила билет, а остальные деньги отдала отцу, сама же поехала в своем синем, единственном платье.
— Ваше платье — ваш талисман?
— Вы знаете, да! Это и был мой талисман! — Она широко улыбнулась. — Дядя вызвал меня погостить и рассказать о нашей жизни в Греции.
— Это был предлог?
— Вы очень проницательны! Это был лишь предлог для важного мероприятия. Я уже сама догадывалась, что за игру устраивает мой дорогой дядя, а родственники мои — сестры, братья, отец — все ожидали перемены в моей судьбе, потому что это могла быть и перемена в их судьбе. Говоря коротко, дядя откопал для меня бриллиантовую гору в образе пожилого миллионера.
— Ого! Действительно, интересная игра! В альянсе двух континентов вы сделали первый ход, а много лет спустя вдова Кеннеди сделала ответный, выйдя замуж за Онасиса, а еще…
— Не совсем так! — перебила она. — Мой «ход» был качественно другим, а что касается вдовы Кеннеди, я совершенно отказываюсь ее понимать: выйти замуж за этого спрута лишь потому, что у него миллиарды? Не понимаю. Я воспитана на других принципах… Простите, я принесу воды.
Из кухни она вернулась с откупоренной бутылкой воды. Глаза влажные, казалось, она всплакнула.
— Простите, я вспомнила снова Батуми… Вы так говорили… Вы должны знать: там, в Батуми, я была пионеркой. Да! Многие на западе считают вас всех примитивными, но это не так. Это убежденье, я поняла, оттого, что у вас все честно и потому просто… А что же вы ушли из-за стола?
— Спасибо. Но мне бы хотелось дослушать заокеанскую историю.
— Ах да! Мы отклонились… — Она, однако, задумалась и спросила — А это интересно вам?
— В вашей жизни мне все становится интересным.
— Тогда жаль, что вы завтра уезжаете… А история в Аргентине оказалась обыкновенной, шла она по плану, в разработке которого я не принимала участия, и оказалась неожиданной для всех — и в Аргентине, и в Греции, кроме разве моего отца. Он ни на чем не настаивал. Он был грустен. Любил философию. Все, бывало, повторял: тело дряхлеет, отдает свою силу разуму… Вам не холодно от окна? А я — одну минуту! — надену жакет.
Она была человеком юга.
Сначала мадам Каллерой говорила о своей поездке за океан без энтузиазма, как бы нехотя, вспоминая лишь некоторые подробности, но постепенно оживилась, глаза вновь засветились будто отблеском молодости, и картины тридцатилетней давности ожили в ее рассказе.
…Большой теплоход уходил в Америку из Пирея. Когда мадам Каллерой добралась до порта в сопровождении сестер, братьев и их детей, увидела громадный теплоход, множество людей на набережной, по бортам и на трапе и поняла, что ей надо будет покинуть своих близких, она заплакала от страха перед неизвестностью. Сестры ответили ей тотчас «мокрой солидарностью», но в их слезах была легкая и светлая зависть и надежда, что хоть одна из них устроит жизнь прочно, а может быть, поможет и им… Дело-то житейское.
Жизнь послевоенной Европы налаживалась медленно, печать недавних лишений лежала на всем, и на толпе, что собралась на набережной, тоже. Семья мадам Каллерой была такая же, как большинство простых людей: пестро, нелепо одета, думала о еде и радовалась, что сестра уже сейчас, при отъезде в сказочную Америку, оставила им кое-что из денег, присланных дядей на билет, потому что билет был взят самый дешевый. Детишки пытались угадать, в каком из кругленьких окошек околотрюмных кают вернется она в скором времени и купит им новые башмаки с широким рантом по подошве… Отец не поехал в Пирей, ему трудно стало переносить и дорогу, какой бы короткой она тут ни была, и, главное, вид порта, моря, которое манило его с детства до старости и по которому он поскитался со своей любимой женой. Без нее он уже не мыслил не только о путешествии, но и не мог видеть больше моря. Оно напоминало ему годы молодости, годы надежд.