«Нет, брат, — сказал я сам себе, — завтра же покаянно поведаю друзьям своим по столу и по душе — пусть знают: нет у меня от них никаких секретов! Впрочем… Впрочем, утро вечера мудренее».
Проснулся неожиданно рано. В уличный монотонный грохот грузовиков примешался резкий скрежет тормозов, а за ним и удар. Я выглянул с балкона — точно: перед перекрестком, ближе к тому углу, где вчера вечером сидел на панели мальчик, столкнулись две машины. Их уже отбуксировывали, не дожидаясь разбирательств, поскольку дорога и время были, видать, важнее. Солнца еще не было. Гора Ликабет вся закрыта то ли сумраком, то ли туманом, который здесь, внизу, особенно в ущельях улиц, смешивался с гарью выхлопных газов и закупоривал улицы белесыми тупиками, делая их короче и загадочней.
О воздухе говорить не приходится, но и он бодрил в этот ранний час. Спать не хотелось, да и стоило ли жадничать, если впереди дом — высплюсь! Я заправил сначала кровать, чтобы решительно отрезать путь в царство Морфея, умылся самым дотошным образом и направился в город, чтобы понаблюдать утренние Афины.
Есть своя, особая прелесть в утренних городах. Привыкнув видеть их в скованной деловитости дня, блеске и грохоте дверей, в столпотворении магазинов, в вавилонской мешанине блицдиалогов, или вечером, когда казенные канцелярские особняки, подобно элеваторам, высевают людей с верхних этажей в нижние и на улицы, а сами люди, уставшие, молчаливые, с одной мучительной мыслью в одинаково темных с отблесками глазах — да будет ночь! — уже похожи на отживших свое, будто вышедших на последнюю прогулку стариков, — привыкнув все это видеть изо дня в день, человек современного города, если он не измотан донельзя, как никто другой умеет ценить ранний утренний час. Рождение нового дня вселяет неясную и несбыточную надежду на то, что ничего из вчерашнего уже не повторится, что начнется отныне и во веки веков другая, достойная человека жизнь, что в эти пустынные улицы, в эти молчаливые дома вот-вот придут вместе с солнцем другие люди, а те, бывшие, вчерашние, навеки остались стоять в витринах, как в анатомическом театре, посвечивая холодными, прозекторской выделки лицами.
Я вышел из гостиницы. Как неумелый ныряльщик, едва не закрыв пальцами глаза и уши и совершенно остановив дыханье, улучив момент, перебежал перед машинами и нырнул в боковую улицу. Совсем другой город! На тротуарах — ни души, и можно позволить себе непозволительную в другие часы вольность — идти прямо посередине, не спеша. По обе стороны спокойные и потому красивые дома без припадочной дрожи световых реклам. А какая тишина! Как под водой, куда доносится приглушенный шум наземной суматохи. Чистые витринные стекла девственно смотрят в улицу, как невозмутимые, тихие заводи родниковой воды, будто это и не они вчера вечером и ночью старательно отражали всю бездну людских страстей. Ныне они неожиданно и смиренно показывают детские костюмчики. Эта одежда, кажется, только сейчас появилась, под утро, как мелкая рыбешка появляется у берега, когда все стихнет тут и уляжется мелководная муть.
Я радуюсь вдруг, что слышу где-то рядом бумажный шорох, шарканье чьих-то легких шагов, жажду видеть человека, будто провел в одиночестве не считанные минуты, а целую вечность, и вот уже предвкушаю радость от этой утренней встречи. Кто же, интересно, шуршит в воротах меж домами? Надо взглянуть!
В подворотне было пусто, но шорох слышался совсем рядом, за мусорным баком. С холодком на спине подумалось о крысах, но тут что-то звякнуло о бак, и вот уже я снова цепенел от изумленья: в семи шагах стоял крошечный человечек с громадным жестяным совком в одной руке и метелкой — в другой. Это был точь-в-точь вчерашний мальчик, только без кепки. Глаза глянули на меня из воспаленных век, в один миг оценили, что я невредный, но и бесполезный ему человек, однако беспокойство — а не проверяю ли я его работу? — вдруг встряхнуло его, и он засеменил кругами, ловко подметывая в совок окурки, бумажки, размазывая плевки…
«Случайность, конечно, — думал я, заторопившись от этого места. — Видимо, заболела мать — и вот… Единичная случайность!» Уж очень я, признаться, не люблю всякого рода скороспелые умозаключения. Но, увы, это не было случайностью. На улицу из другого двора, наискосок, показались сразу две детские фигурки, возрастом тоже не более шести — восьми лет. Они домели торопливо панель и юркнули в подворотню. Только тут я сообразил, что они уже заканчивают работу, что улица чистая, чего я сразу и не заметил, и теперь маленькие ассенизаторы укладывают мусор из наметенных и собранных во дворы куч в баки. Теперь я, как охотник, выслеживал, нет ли где еще ребятишек, выслеживал с единственной целью — убедиться, что их нет. Однако с перекрестка еще на три стороны открылись уличные перспективы, и на каждой из них темнели крохотные фигурки, шаркали по панелям, погромыхивая совками. Эти еще не успели подмести улицу и унести мусор, они побоялись, видимо, выйти из дому в полной темноте и начали работать лишь на изломе ночи. Так вот кому обязан город чистотой по утрам! Это они, невидимые миру ангелы, посланцы утренней звезды, незримо вершат угодное людям дело, обратя свои ангельские крылья в метлы… Афины. Колыбель европейской цивилизации. Не подымись сегодня так рано, я и не узнал бы всю глубину твоего «гуманизма»… Вот почему так омрачилось лицо греческого писателя, когда он обронил ту тяжелую фразу: «Нашим детям некогда читать!»
«Нашим детям некогда читать… Нашим детям некогда читать… Нашим детям…» — отделаться от этой фразы было нелегко. Подтверждения ей теперь я видел всюду и ускорял шаг, чтобы незаметно проскочить мимо двора, где шуршали и звякали безмолвные ангелы древней страны. Позднее всех встретил двух крохотных девочек, по-видимому, двойняшек. Они затянули дело с уборкой и теперь торопились. Их неправдоподобно маленькие, кукольные фигурки совершенно скрывались за совком, когда одна из них высыпала мусор в совок другой, чтобы потом вместе нести его. Казалось невероятным, что эти спичечно-хрупкие ручонки могут что-то подымать, но они подымали, они мели и чистили улицу родного города от «культурного слоя» минувшего дня, готовя плацдарм для очередной марафонской битвы страстей, поражений, обманов, легковерных увлечений…
Я осознал, что бегу безотчетно, и решил сориентироваться среди незнакомых улиц. К этому времени гора Ликабет выступила из тумана, вершина ее зазолотилась на невидимом еще солнце. Теперь можно быть спокойным: не заблужусь. Спокойнее стало и на душе, поскольку детишки почти исчезли с улиц, только около угла, где я остановился, задержался один. В глаза мне холодно блеснул совок, которым малыш закрылся, как щитом. Он сидел на ступенях магазина и спал. Афины его еще не будили, а мне и вовсе было стыдно. Однако чуток был сон этого безвинного нарушителя: когда я осторожно прошел мимо, он вздрогнул и посмотрел мне вослед. Наши взгляды встретились. Я улыбнулся и дружески кивнул, но малыш тотчас наклонил голову за щит, будто скрылся от стрел, и унес туда полуиспуганную щербатую улыбку: у него выпадали молочные зубы…
Мне пришлось поплутать, прежде чем я нащупал направление к гостинице по одной из главных улиц. Прошло чуть больше часа, как началась эта прогулка, стали попадаться прохожие, но опять высыпала и мелюзга. Эти были чуть постарше, лет по девять — двенадцать, и тоже все, как один, заняты делом. Они везли какие-то тележки, несли коробки, связанный в кипы трикотаж…
Я шел по улице Солона и вспоминал разговор с Ильей. Он тогда сокрушался, что его уволят с работы, потому что на его место берут двух малышей — «двух огарков», которым платить станут лишь половину зарплаты Ильи. Экономика… Мне этого не понять, но как же премудрая церковь, права которой так велики в этой стране, может допускать этот истязающий детский, но кому-то выгодный труд? Где же ты, православная, католическая, англиканская, евангелическая и все другие, куда смотрит твое всевидящее око, за кого на алтарях кафедральных соборов бьется религиозное сердце, неужели за этих овечек? Нет, не верится в эту заботу, в это око, в это сердце. Впрочем, я не прав, возможно, ведь сейчас так рано и все соборы, все отцы церкви спят…